Висельник и Колесница
Шрифт:
Крыжановский остался дожидаться посреди улицы.
– Куда-то денщик ваш помчался, – пробормотал возвратившийся Толстой, – право слово – чистый заяц, только пятки мелькали.
– Илья? – удивился Максим. – Вот уж не знаю! Куда бы ему направиться? Обычно сиднем сидит в избе, добро сторожит.
Толстой сделал вид, что задумался.
– Куда бы вы пошли, граф, – продолжал Максим, – если бы были лакеем, а ворчливый барин убрался посреди ночи? Куда?
– О, mon ami! – хохотнул Толстой. – По-моему, ваш отрок слишком молод для этого!
Хотя Крыжановский и говорил, что не терпит
– Вряд ли, граф, – сказал Максим. – Однако рад, что вы не заподозрили в моем человеке филёра!
– Как бы не так, сто к одному, что он, шельма, подслушивал под дверью, – без обиняков заявил Толстой.
– И верно, – смутился полковник. – С него станется…
Было около трёх часов утра, когда они дошли до конюшни и вывели лошадей. Конюх спал у ворот в обнимку с пустым кувшином.
Сытые и истосковавшиеся по скачке кони пошли резвой рысью, и вскоре лагерь русской армии скрылся в вечерней мгле. Совершив большой крюк, чтоб оставить в стороне французские позиции, дуэлянты выехали на Калужскую дорогу.
– Максим Константинович! – нарушил молчание Толстой. – Верно, князь Понятовский сейчас спокойно почивает себе, и невдомёк болезному, что мы с вами отправились по его грешную душу. Кстати, если не секрет: что у вас там вышло с этим благородным господином?
Крыжановский поведал Американцу драматические подробности встречи на Бородинском поле, а затем добавил:
– Ежели честно, у меня нет серьёзных претензий к генералу. Не в нём, собственно, дело. Просто в трактире сложилась весьма щекотливая ситуация: либо нам предстояло драться друг с другом, либо найти постороннего противника. Имя Понятовского всплыло из-за вашего ранения. Ну и Отечеству от устранения князя польза может выйти немалая. Ибо сей человек – злобный и последовательный ненавистник всего того, что мило сердцу русского человека.
– Пожалуй, соглашусь, – воскликнул Толстой, – Понятовский – враг несноснее самого Бонапарта. Так что цель выбрана весьма верная и оттого, пожалуй, даже скучная. Но остальное… В моей непутёвой жизни бывали разные дуэли, нынешняя же - их всех пуще выходит. Экий вы, однако, выдумщик, Максим Константинович. Будьте благонадёжны, о наших приключениях станут говорить. И ещё как станут!
– Если будет кому о них рассказать…
– Верите, – словно не слыша собеседника, продолжил граф, – не могу отделаться от странного ощущения: будто не мы по своей воле затеяли сие безумное предприятие, но нами распорядилась судьба… Словно карты так легли!
Максим сильно вздрогнул, а его лошадь испуганно фыркнула, но Американец того не заметил: он откинулся на луку седла и смежил веки.
Не сказать, чтобы Крыжановского сильно раздражала манера Толстого держаться в седле, но она определенно смущала. Граф едет, прикрыв глаза, и голову держит так, будто ненароком задремал, только корпус отклонён странно… Нельзя так сидеть – и всё! Вот, чёрт, – понял,
Укороченный карабин о семи стволах, притороченный к седлу Американца и любовно укрытый полунагалищем[51], словно пойманный в силок горностай, томился в ожидании свободы. Немногим довелось повидать (а кто видал, те не скажут) «ружье залпового огня» Джеймса Уилсона, правда, слегка исправленное неким мастеровым. «Слегка» в понимании Толстого значило, что от старого ружья остались лишь сами стволы, курок да замок, а все остальное постепенно заменили. Вот и получилось, что оружие, выдававшее семь пуль за один залп, превратилось в карабин, способный стрелять поочередно или попарно. Если Толстой не врет, конечно. А он не врет. И пусть славят его негодяем и безжалостным убийцей, но что-то подсказывало полковнику: старый-новый знакомый хоть и обладает изрядной долей цинизма, все же - человек достойный.
– Граф, позвольте вопрос, – начал Максим, когда они покрыли уже порядочное расстояние.
– Прошу вас, mon colonel.
– Скажите, Фёдор Иванович, велика ли, по-вашему, разница между дуэлью и убийством? Мне, к примеру, представляется, что это - один грех.
– Знаете, полковник, – стал отвечать Толстой после паузы. – Едва судьба делает entrechat[52], как многое начинает терять значение. Всё идёт по накатанной, да так, что и не свернёшь: выбор оружия, секунданты и прочее. Думаете, я рад? Поверьте, это тяжело… Нет, я не о грузе совести! Тяжело другое: сама мысль, что именно ты ответствен за жизнь другого человека и волен оборвать её или оставить… И решение должно принимать быстро, иначе оборвут твою собственную жизнь.
– Знаете, – продолжил Толстой, не отрывая взгляда от луки седла. – Знаете, а ведь это неправда про меня и обезьяну… Слух распустил, конечно, не ваш Жерве – эта свинья лишь повторил чужую придумку. Узнать бы, чью…
Карканье над головой заставило спутников посмотреть вверх. На фоне черноты, готовой разразиться ливнем, кружили десятки, а может, и сотни ещё более тёмных теней.
– Право, полковник, я благодарен за откровенность. Другой бы, молча, держал за пазухой камень на мой счёт, улыбался притворно, но ваша душа – честная и светлая, что клинок фамильной сабли, – сказал Толстой серьезно, опять закрыл глаза, откинулся немного назад и застыл, переживая напряжение не в меру разоткровенничавшегося молодого позёра.
Кони шли медленно, противное чавканье грязи отсчитывало расстояние.
– Я искренне рад, Максим Константинович, – снова заговорил Толстой, – рад, что вы не спешите осуждать меня. Уверен, что в прошлом вашем не было ничего ужасного или демонически несправедливого, но все же…
Крыжановский оглянулся на спутника.
– И все же, вы не обвиняете, – Толстой покачал головой. – Это странно.
– Вы хотели сказать, что это la bizarrerie[53]? – спросил Крыжановский.
– Да уж, – усмехнулся Толстой. – Если вы, mon colonel, переходите на французский, значит, душу начинает бередить не меньше моего!