Вишенки в огне
Шрифт:
Агаша не могла в тот момент вместе с мужиками находиться не только за столом, но и в одной комнате. Даже в одном доме. Ей казалось, что всем и всё о ней стало известно, и теперь не находила места, казнила себя, проклинала самыми последними словами, решала в очередной раз порвать, прекратить эти встречи, и… ждала Карлушу. Ждала вечера, когда вновь услышит вкрадчивый стук в дверь. А потом… Ей даже стыдно вспоминать, представлять, что будет потом. Но с ней так хорошо ещё никогда не было. Она стала ощущать себя совершенно по – другому, познавая себя каждый раз по – разному, и каждый раз испытывая неземные блаженства. Умом понимала, что так долго продолжаться не может, а остановить себя сил не было. Куда же подевать его ласки, слова, да
Мысли о муже куда-то задвинулись, спрятались на задворках сознания, вспоминала о нём всё реже и реже. И, стыдно сказать, иногда даже не желала его возвращения. Корила себя, проклинала, презирала и… ждала Карлушу. Он для неё уже стал Карлушей, самым желанным мужчиной на земле. И совершенно не страшным. Она уже простила ему всё, что он сделал на её родной земле в силу своих должностных обязанностей. Он убедил её в этом. И она поверила ему, полюбила, совершенно не оборачиваясь на его прошлое, не заглядывая в своё будущее.
Пробовала молиться, но, как назло, ни одна молитва не шла на ум. Начинала и тут же бросала. Всё валилось из рук.
Утром, ещё до свету, Агаша вышла доить корову с фонарём в руках. Только что ушёл Карлуша. Даже не сомкнула глаз в эту ночь. И говорили, и… Перед выходом из избы мельком бросила взгляд на букет цветов, что стоял в кувшине на столе.
– Чудной он, Карлуша, – произнесла сама про себя, тёплая волна подступила к горлу. – Ох, и чудной! Цветы-ы! И гдей-то достал их в такую пору? У нас в деревне этого отродясь не делали, никто не дарил цветов. Разве что брат Вовка, начитавшись книжек, Ольке Сидоркиной пробовал дарить, так его товарищи высмеяли. Баловство это, считали. А, поди ж ты, приятно!
Сладко, до хруста, потянулась, вдохнула полной грудью свежего осеннего воздуха. Усталости не было. Напротив, кровь играла, бодрила, тело не чувствовало не только усталости, но и прохлады начинающегося дня. Хорошо-то как! И за что ей такое счастье?!
– Ты чего здесь делаешь? – удивлённо воскликнула женщина.
У входа в хлев, прижавшись спиной к двери, на корточках сидел Емеля.
– Ты здесь всю ночь был? Ты всё видел? Всё знаешь? – ошалела от догадки Агаша.
– Холодно, – старик с трудом поднялся. – На кладбище был, ходил своих родных проведать. Говорил с отцом Василием, матушкой Евфросинией, – слова произносил отрывисто, с дрожью, с трудом, еле слышно. Но для женщины они были страшнее самого сильного крика. Больно били по ушам, и, что самое страшное, доставали до самых потаенных, тонких, нежных уголков её души. И уже там рвали, терзали потерявшую честь душу, будили в ней совесть, возвращали её на место, что имела неосторожность поддаться сиюминутным страстям, похоти, греху, оставила женское тело на поругание человеческих греховных пороков.
– Сказал своим родным людям, что в их доме поселился дьявол, исчадие ада, сатана. Он убил, тра-та-та-та, – старик сжал кулаки, изображая стрельбу, – отца Василия, матушку Евфросинию, солдатиков, семью Корольковых с детишками, и ещё будет убивать и убивать. Это чужой дьявол, но уже рядом с ним ходит его убийца, его смерть, его смертушка. Да-а – а, ходит, только дьявол ещё не знает об этом. Тот убийца дьявола ещё страшнее самого дьявола. Он наш дьявол, я знаю, что говорю. Кто с дьяволом милуется, тот сам становится дьяволом, исчадием ада. Смерть твоя в руках дьявола, помни об этом. Отец Василий наказал мне не ходить больше в его дом, пока не изыйдет из него дьявол, пока дух его не испарится, и тебя, нечистая сила, не пускать в него. А церкву велел охранять, не допускать в святой храм тех, кто милуется с дьяволом. Тебе, дьяволица, уже уготовано место в аду, черти варят смолу, она кипи-ит, кипи-ит! Скоро, очень скоро, скоро зальёт она твоё блудливое нутро-о – о, ско-о-о-ро-о ты познаешь истинную цену своего блуда, своего страшного греха. Я уже вижу это, как ты корчишься в огне, черти готовы плясать на твоих костях, радуясь твоим мукам адовым. Да воздастся каждому по заслугам его!
Изыди, изыди, нечистая! Сгинь, сатана! – расставив руки, растопырив пальцы, старик пошёл на женщину, медленно переставляя ноги в лаптях. Онучи растрепались, повылезли из оборок, волочились следом, как что-то ползучее, грязное, отвратительное, омерзительное. Растрёпанные волосы, вставшая торчком редкая бородёнка, расстёгнутая, большая, не по росту фуфайка на тощем теле юродивого делали его ещё ужасней, больше похожим на неземной, загробный призрак.
Отражённый фонарный свет в глазах Емели страшно отсвечивал, приближался к Агаше. Было в этом движении, в голосе, в отражающих свет глазах старика что-то потустороннее, страшное, ужасное, доселе неведомое, что неумолимо надвигалось на неё из темноты, готовое поглотить, стереть с лица земли. И было это настолько реальным, что ужас охватил женщину, она дико закричала, уронила доёнку, бросилась назад к дому.
– Не пущу-у-у! Изыди, нечистая сила! – зловещий шёпот преследовал Агашу до самой хаты, даже когда заскочила в дом, трясущимися руками закрыла засовы и крючки за собой, он всё так же был слышен, заполнял каждый уголок избы, раздавался отовсюду. Сам старик смотрел с каждой иконы, с каждого угла.
– Гос-по-ди-и-и! – в бессилии женщина рухнула перед иконой на колени, безумными глазами искала святой лик и… не находила! Красный угол сливался в предрассветной темноте, и вместо привычной иконы на неё смотрел горящим, злым, всепронизывающим страшным взглядом юродивого Емели, продолжая зловеще шептать:
– Изы-ы-ди-и, нечиста-а-ая-а си-и-ла-а-а! Изы-ы-ди-и-и!
Гореть в гиене огненной!
– А-а-а-а-а! – всем телом женщина грохнулась на пол, сознание покинуло её.
Пришла в себя от рёва недоеной коровы, что доносился из хлева. Этот требовательный, призывный рёв проникал сквозь плотно закрытые окна, двери, будил хозяйку, звал к животине.
– Господи, что это было? – Агаша сидела на полу перед иконой, старалась вспомнить всё, и не могла понять: было это или приснилось? Страшный сон это или страшная явь? И почему она оказалась на полу посреди комнаты? Значит, что-то было, но что?
Поднялась, проверила засовы на дверях: закрыты. Неужели явь?
Не снилось ей, а было наяву, Емеля был? Там, у сарая, кто сидел, кто был? Сосед? Леший? Домовой? Или привидение? Но привидение не умеет так говорить, так входить в душу, пророчествовать? Или умеет? Неужели был Емеля? Так он и не знает таких слов, какие она слышала. А вот на завтрак так и не приходил. Он всегда к этому времени приходил на завтрак, снимал шапку ещё в сенцах, долго и тщательно вытирал ноги, присаживался на корточки у входа против печки, и молча ждал, пока Агаша не позовёт к столу. Сидел тихонько, стараясь не помешать хозяйке. Не хотел создавать ей лишних неудобств своим присутствием, как будто стеснялся, скромничал, всем видом показывая, что он здесь гость: вот покушает, и сразу же убежит, не стеснит хозяев, не объест. Так, чуть-чуть хлебушка, только мякиша немножко, корочка уж не по зубам, да глоточек молочка. И всё! Он теперь, что пташка божья: не ест, а клюёт. По капельке, по чуть-чуть…
– Нет, не может быть, – шептала Агаша, не вставая с пола. – Не может быть. Так не бывает.
Снова и снова обводила горящим взглядом избу, пытаясь найти ответы на те ужасы, что засели, застряли в голове женщины, не желая покидать её сознание.
Рывком подскочила, подбежала к рукомойнику, в спешке стала умываться, плескать холодной водой в лицо. С каждой минутой, с каждым мгновением приходила в себя, всё становилось на свои места. Кинула мельком взгляд на печку: из дежи вылезло тесто, нависла на краю, вот-вот готовое опуститься на лежанку. Пора ставить выпекать хлеб. Корова не доена, не кормлен поросёнок, куры голодные.