Витч
Шрифт:
На лице Ледяхина выступили красные пятна. Он стиснул зубы и, не попрощавшись, вышел.
Майор некоторое время смотрел вслед ушедшему Ледяхину, затем принялся лениво перебирать присланные записки. Все на что-то или кого-то жаловались. Причем далеко не все записки были анонимными. Скульптор Горский жаловался, что не может работать, так как под его квартирой, этажом ниже, постоянно собирается сомнительное общество, где до утра распевают песни опять же сомнительного содержания. Причем, не имея возможности работать, он вынужден (так и написал — вынужден) присоединяться к этим сомнительным компаниям и тоже распевать песни сомнительного содержания. Писатель Колокольников жаловался, что ему дали квартиру, как он выразился, на «несолнечной стороне», оттого у него всегда мрачное настроение с утра, а в таком состоянии творить он никак не может. Поэт Лепин требовал, чтоб ему
Серость не хочет быть серостью — Она создает мир серее себя, Им она оправдывает свое существование. Так и идет все по спирали. А потом серость съест всех. Ам!
Внизу стояла подпись: Яков Блюменцвейг.
XIV
Тротуар конвейерной лентой струился под ногами. «Чушь какая-то», — думал Максим, уткнувшись глазами в летящий внизу асфальт. В голове царила полная каша. ВИТЧ, талант, свобода, Привольск, Блюменцвейг, Зонц, который к тому же еще и Изя.
Максим незаметно для себя сбавил шаг, пытаясь понять, а в чем, собственно, дело.
Обычно подобный разбор полетов был эффективен. Надо было задать самому себе четко сформулированный вопрос и постараться честно на него ответить. Желательно внятно. Во-первых, у Максима сложилось впечатление, что Блюменцвейг чего-то недоговаривает (хотя наговорил-то он кучу всего). Но что именно? Все метания Блюменцвейга после побега из привольского лагеря были вполне логичны. Человек совершил поступок, вырвался из когтистых лап власти («когтистые лапы власти» — это хорошо… надо бы запомнить), а затем принялся ворошить сонное царство, борясь против растущего изнутри ВИТЧа. Образно выражаясь. Смешное все-таки словцо. Но с неприятной фонетической ассоциацией. Уходя от Блюменцвейга, Максим мотнул головой в сторону таблички и спросил: «Как народ? Не пугается? ВИТЧ — ВИЧ… Может, тут больной живет?» На что Блюменцвейг со свойственной ему прямотой сказал: «Срал я на народ. А если и пугается, то и слава богу. Народ надо время от времени попугивать. Легкий страх провоцирует рост самосознания. А то уже утонули все в общей благостности».
Вообще-то Блюменцвейг слегка двинулся. Это факт. Впрочем, он и в институте был не без странностей, а лагерь, видать, только усугубил. И все-таки странно, почему он не хочет говорить о своем побеге? Да и вообще о лагере. Ну, допустим, больная тема. Психологическая травма. А может, он давал подписку о неразглашении? Все-таки закрытый город. Какое-то химпроизводство. А может, что-то скрывает? А может, не было никакого побега? Или был, но с помощью КГБ? Продался КГБ в обмен на свободу, а теперь совесть мучает? И все вещает про интеллигенцию, которая первой растит в себе ВИТЧ. И еще сказал, что самые страшные люди — это те, которые пользуются серой нормой для достижения своих личных целей. Спонсоры серости. Гм-м-м… О ком это? И вообще есть тут какая-то связь с Привольском. Но какая? Опять же непонятно, почему Блюменцвейг отговаривал Максима браться за книгу. Да еще сказал, что такая книга будет написана. Кем? Когда? Ерунда какая-то. Нет, пока в Привольск не съездишь, не поймешь. А едут они… завтра, что ли? Да, точно. Вчера как раз Зонц звонил. Вот Зонц тоже. Что за тип такой? Самоуверенный, неглупый, прет, как танк. Того и гляди задавит. И улыбается без перерыва, как американец. Говорит, что Блюменцвейг его не интересует, а столько информации про него вывалил. Повез Максима в какой-то дорогущий ресторан. За обедом много говорил. Что говорил — Максим не мог вспомнить, хоть убей, хотя с тех пор прошло всего-то три дня. Какие-то байки, анекдоты… Не стесняйтесь, Максим, я же пригласил — я и плачу. Шуба, блин, с барского плеча. Борец за культуру. Предлагал даже выпить за большое дело. Правда, когда Максим отказался, сославшись на сердце и возможный летальный исход, настаивать не стал. И на том спасибо.
Максим с раздражением подумал, что уткнулся в Зон-ца, как будто только в нем было дело. «Да гори оно все синим пламенем! — мысленно воскликнул он, ускоряя шаг. — Платят деньги — и хорошо. Криминала ж нет. Даже наоборот: и помощь Зонцу, и книга — все работает на культуру. То, чем я всегда жил. То, ради чего я… А что я? От жены ушел? Ну это-то тут при чем? Жизнь просрал? Да тоже… пока еще не очень».
Неожиданно Максим вспомнил, как в ресторане Зонц показал ему желтые листки со списками привольчан. Там были и Куперман, и Файзуллин, и скульптор Горский, которого Максим шапочно, но знал. Блеклый текст на страницах был явно набран на пишущей машинке, причем машинке с дефектом — буква «р» плохо пропечатывалась и была похожа на «г», отчего весь текст отдавал то ли еврейским акцентом, то ли какой-то простуженной гнусавостью. «Сведения, котогые изложены ниже, являются секгетными и не подлежат гаспгостганению». Далее шел внушительный список имен с указаниями паспортных данных и рода деятельности. Девяносто процентов людей в списке были литераторами: журналистами, писателями, поэтами, переводчиками и прочими, но попадались и художники. Внизу стояло еще одно имя — правда, написанное от руки (видимо, во избежание еврейского акцента машинки) и явно административного характера: майор КГБ В. Кручинин.
— Кто это? — спросил Максим у Зонца.
— Не знаю, — пожал тот плечами.
— Ну, так надо его найти и тоже расспросить.
— Какой же с мертвых спрос? — усмехнулся Зонц. — В 1986 году майор умер «при невыясненных обстоятельствах».
Максим растерянно замолчал.
— Но ничего, — ободрил его Зонц. — Выясним на месте.
Потом он дал Максиму координаты Блюменцвейга и сказал, что позвонит Максиму через недельку, так что готовность номер один, Привольск нас ждет.
И тут Максим неожиданно вспомнил еще кое-что, что смутило его в Зонце. Причем смутило совершенно интуитивно, то есть без всякого логического обоснования. Весь рассказ Зонца о похождениях Блюменцвейга после восемьдесят шестого года был пронизан каким-то невольным восхищением деловитостью Якова. По-чему-то Максима это слегка покоробило. А почему?
Максим заметил, что давно подошел к метро, но застыл у входа, словно боясь, что, зайдя в метро, потеряет ариаднову нить рассуждений. Хотя нить и без того была давно потеряна — ее обрывки валялись в темных коридорах лабиринта и никуда не вели.
Максим нашарил в кармане проездной и шагнул в подземку.
Придя домой, он первым делом сел за книгу. К черту сценарии, к черту электронные переписки со всякими идиотами, к черту редакторов всех журналов и газет мира. Книга и ничего, кроме книги. В свете новых фактов простоватый мемуарный жанр постепенно приобретал почти детективные черты. Историю, пожалуй, можно было бы даже написать от первого лица, как расследование. Главным героем в таком случае, правда, становится сам Максим, но это тоже неплохо. Проницательный, скрупулезный, без страха и упрека бросающийся на белые пятна истории с копьем наперевес. Ха! Он покажет этому новому поколению пепси, на что шли люди искусства ради будущего страны (как выясняется, довольно серого будущего). Какие ценности отвоевывали для этих менеджеров среднего звена и любителей сникерсов, галимой попсы и женских детективов.
Максим закурил, стер написанную ранее строчку про «замороженные мечтания и приглушенные кухонные разговоры» и стал прикидывать начало. Затем решительно застучал пальцами по клавиатуре:
«Эта история началась в 1979 году. Самолет, следовавший рейсом Москва-Мюнхен, поднялся с взлетной полосы аэропорта Шереметьево и растворился в хмуром московском небе. Больше его никто никогда не видел».
Тут Максим оторвал пальцы от клавиатуры и задумался. Во-первых, в тот летний день небо не было хмурым, а наоборот, очень даже голубым и ясным, но это ладно — немного художественной выдумки не помешает. А вот фраза, что самолет никто больше никогда не видел, — это как-то сильно. Пассажиры-то видели. Да и потом самолет то не исчез, а, выпустив диссидентов в Привольске, отправился, наверное, на свою секретную базу или куда там еще. Невнятно как-то.
Максим хотел переписать предложение, но вместо этого почему-то уставился в окно.
Мысли его снова вернулись к Зонцу. Он подумал, что тому очень подходит его фамилия — Зонц. При любом падежном склонении она звучала как «солнце» — иду к Зонцу, иду от Зонца, пою о Зонце, лечу над Зонцем. И вправду: Зонц был чем-то похож на главную звезду нашей космической системы. На той тоже ежесекундно происходят сотни тысяч взрывов, превращающих водород в гелий, но только обычному глазу они не видны. Под головной корой Зонца тоже шел бесконечный напряженный мыслительный процесс, что-то все время взрывалось, вспыхивало и гасло, но при этом сам Зонц был максимально сдержан, обаятелен и лучист. А забраться внутрь его черепной коробки Максиму очень хотелось.