Витч
Шрифт:
— Прошу вас в конференц-зал, — засуетился Куперман, указывая на большую дубовую дверь в конце холла.
Зонц что то шепнул Панкратову на ухо, и тот кивнул.
— Я, пожалуй, пройдусь, — тихо сказал Максим Зонцу. — Я ведь не нужен?
— Что? А-а. Да. Идите. Только далеко не отходите.
На улице Максим закурил и огляделся. Куда идти, он не знал. Вдали виднелся химкомбинат. К нему вела улица Ленина, то бишь теперь майора Кручинина (именно на ней и находился НИИ). Ее пересекала другая. К пересечению Максим и отправился. На углу стояло здание продмага с заколоченными дверьми. Кривая табличка на магазине гласила: «Улица Блюменцвейга, д. 1». «Бывшая Коммунистическая» было приписано от руки чуть ниже. Словно кто-то здесь мог заблудиться. То, что две единственные улицы Привольска были переименованы, Максима не удивило — он был готов к изгибам местной логики, — но то, что он увидел, подойдя к магазину, поразило его воображение. Можно
«Да… на такую славу, думаю, даже Блюменцвейг вряд ли рассчитывал», — подумал он, запрокидывая голову и рассматривая детали творения Горского. Потом он опустил голову и стал рассматривать большой стенд, который находился на пьедестале и был посвящен Привольску и его жителям. Он так и назывался: «Из истории лагеря Привольск-218». Под толстым стеклом стенда была приклеена пара десятков черно-белых фотографий с подписями. В частности, была фотография трансформаторной будки, под которой стоял следующий текст: «Знаменитая трансформаторная будка, в которую врезался Файзуллин А.И., предпринявший знаменитую попытку перелететь забор Привольска на знаменитом самодельном дельтаплане». Была еще размытая фотография какой-то норы с подписью: «Знаменитый лаз, через который Я. Блюменцвейгу удалось осуществить свой знаменитый побег под носом у охранников знаменитого привольского концлагеря». Были тут и фотографии крематория, и карцера, и даже каких-то невнятных орудий пыток. Единственное, что смущало Максима, — это количество слова «знаменитый» во всех подписях. Практически каждое описание фотографий на стенде начиналось именно с этого слова: «Знаменитое дерево, под которым…», «знаменитый кирпич, которым…», «знаменитый гвоздь, с помощью которого…» и так далее. Казалось, привольчане были уверены, что, как только мир узнает о Привольске, все здесь обрастет легендами и станет знаменитым, поэтому они решили заняться, так сказать, подготовкой почвы. Это напомнило Максиму семью одного его знакомого художника. Когда он пришел к ним в гости в первый раз, не сразу смог понять, в какой системе летоисчисления те живут. Он спросил художника о том, когда была написана какая-то картина. Жена художника ответила за мужа: «Эта картина была закончена совсем недавно». Неожиданно муж возразил: «Ой, ну что ты! Это ж было до банки!» Жена поспорила: «Нет, после банки!» «А я говорю, до! — вскипел муж. Максим недоуменно вертел головой, пытаясь понять, о чем идет речь. Затем появился малолетний сын художника и сказал, что мама права, что картина была закончена где-то с год после банки. «А я говорю, год до банки!» — разозлился глава семейства. «Да ты вспомни! — всплеснула руками жена. — Два года после банки у тебя была выставка, и к ней ты и закончил картину!» Чувствуя неумолимо надвигающееся сумасшествие, Максим поинтересовался, о какой банке идет речь и почему все исчисляется до нее и после нее, как до Рождества Христова и после. Оказалось, три года назад у художника на кухне появилась пятилитровая банка с компотом из сухофруктов. Причем не покупная, а явно ручной, так сказать, работы. Никто не знал, откуда эта банка появилась и кто ее принес. Сами они компот никогда не варили, да и не очень любили. Если же это был кто-то из гостей, то тоже странно: кто ж ходит в гости с пятилитровыми банками? Так или иначе, все события в их жизни незаметно поделились на «д. б.» (то есть до банки) и «п. б.» (то есть после банки). Кому то это могло показаться диким, но сами они не только привыкли к подобному календарю, но и умудрились приучить к нему некоторых из своих гостей. По крайней мере Максим собственными ушами услышал, как на одной из посиделок приятель художника, поэт Зубцов, пытаясь поточнее вспомнить, когда познакомился с художником, сказал, что это было после банки. Вообще, если вдуматься, то ничего такого уж удивительного в этом нет. В конце концов, время есть понятие относительное и у разных народов исчисляется по-разному. У евреев отсчет идет с Сотворения мира. У христиан с Рождества Христова. У японцев и того хлеще: каждый раз с начала правления очередного императора (то есть дальше сотого года они физически не могут двинуться?). Почему бы в таком случае не принять летоисчисление, в котором главной точкой отсчета будет появление на кухне банки с компотом? Все нормально. Немного, конечно, странно, но не более. Похоже, что привольчане тоже жили в своей системе координат. По крайней мере Максим бы не удивился, если бы узнал, что в Привольске и время тоже течет по каким-то своим законам, и на дворе стоит совсем не двадцать первый век, а все еще конец двадцатого или, например, просто первый век.
Вернувшись от этих мыслей к стенду, Максим бросил на фотографии и скульптуру прощальный взгляд и пошел дальше по улице имени Блюменцвейга: мимо здания кинотеатра и небольшого скверика. Но уже через несколько минут уперся в стену — Привольск был воистину небольшим городком. Возвращаться в НИИ не хотелось, но деваться было некуда. Разве что на бывший химзавод наведаться. Но туда почему-то не тянуло. Максим посидел какое-то время на лавочке, потом покурил на ступеньках полуразрушенного кинотеатра, в котором явно давно не шло никакое кино. Затем встал и еще немного прогулялся. Обогнул здании НИИ и нашел «знаменитую» трансформаторную будку, в которую врезался знаменитый Файзуллин. Правда, он ожидал увидеть на ней мемориальную доску, но до этого, видимо, руки у привольчан еще не дошли. Наконец вернулся в НИИ. По дороге встретил несколько бредущих из института привольчан.
«Надо же, — подумал Максим, глянув на часы. — Управились за полтора часа».
В холле института было пусто. Максим зашел в конференц-зал. Привольчан там уже не было, но оставались Куперман, Зонц, Гусев и Панкратов. Панкратов сидел на стуле в углу и равнодушно ковырялся во рту зубочисткой. Куперман и Зонц о чем-то говорили, облокотившись о сцену. Рядом за столом, заваленным многочисленными листками, бланками договоров, бухгалтерскими ведомостями и прочим, сидел Гусев и что-то торопливо писал.
— А-а, вот и наш литератор, — радостно воскликнул Зонц, увидев Максима. — Ну что, трогаемся, а? Валентин Игоревич?
— Да-да, — сказал Гусев и принялся собирать бумаги.
— Мне бы надо поговорить с Семеном, — робко заметил Максим. — По поводу альманаха.
— Так я это и имел в виду, — сказал Зонц. — Сидите, общайтесь. А мы с Валентином Игоревичем пока пройдемся по территории лагеря. Вы не против? — повернулся он к Куперману.
— Да нет, — пожал тот плечами.
— Ну вот и отлично. А вас, Максим, будем ждать через полчаса в машине. Пошли, — мотнул головой Зонц Гусеву, и они вышли. Панкратов, кивнув Куперману на прощание, вышел следом.
— Ну а что ты, собственно, хочешь знать? — спросил Куперман, садясь на стул, где только что сидел Гусев.
— Как что?! — удивился Максим и, присев на сиденье в первом ряду, достал диктофон. — Как «Глагол» организовывался. Кто стоял у истоков. Сам подумай — из тех людей, кроме тебя, никого нет. К кому же мне еще обращаться? Авдеев умер, Файзуллин тоже, Блюменцвейг, как видишь, тоже.
Куперман поскреб щеку.
— Да как-то все просто было. Позвонил мне Авдеев. Говорит, что есть, мол, идея сделать такой альманах. Нет ли, мол, у меня желания поучаствовать. Я и дал свой рассказик. Вот и все.
Информация была настолько сухой и исчерпывающей, что Максим растерялся.
— Ну а как происходили собрания, обсуждения?
— Да, в общем, спокойно. Мы же не были подпольщиками какими-то. Хотя, конечно, понимали, что резонанс будет. По крайней мере со стороны КГБ.
Тут Куперман стал припоминать какие-то детали, но все они были скучными и для книги совершенно не годились. Максим подумал, что, кажется, придется многое додумывать. Конечно, художественность не помешает, но не в таком же количестве. К тому же Купермана все время относило к теме Привольска, лагеря, подавления свободы творчества и личности, и Максиму приходилось, образно говоря, за шкирку возвращать оратора к теме «Глагола».
После получаса невнятной беседы Максим выключил диктофон.
— Ладно, Семен. Я поднакоплю вопросов и приеду еще, если ты не возражаешь.
— Валяй, — равнодушно отозвался тот.
Они встали и пожали друг другу руки на прощание.
— Извини, Максим, — сказал Куперман, как будто смутившись. — А ты сам то этому Зонцу доверяешь?
— А что? — смутился Максим.
— Не знаю… Как то он все время улыбается странно…
— Ну что ж теперь поделать, раз он улыбчивый такой?
— Да нет… улыбается он как-то… недоверчиво, что ли… да и про Блюменцвейга как-то пренебрежительно выразился…
— Это как?
— Ну, я предложил почтить память Блюменцвейга минутой молчания, мол, погиб человек, а он как-то хмыкнул и сказал, что, мол, нечего было шляться по Павелецкому вокзалу в столь поздний час. Нет, потом-то он поправился, извинился даже, но как-то было неприятно…
Максим почувствовал, как по спине проползло что-то холодное и липкое.
— Какому вокзалу? — переспросил он.
— Что? А-а… Павелецкому.
Максим рассеянно еще раз пожал руку Куперману и вышел из зала.