Витч
Шрифт:
Всю дорогу до КПП он снова и снова прокручивал в голове эту странную реплику Зонца по поводу Блюменцвейга. Проблема была в том, что место смерти последнего Максим и сам не знал. А стало быть, и Зонцу сообщить об этом не мог. Откуда ж такая точность? Не мог же Зонц брякнуть про Павелецкий вокзал просто так. Можно было бы, конечно, спросить у него напрямую, но почему-то не хотелось.
Покинув территорию Привольска и сев в машину, где его уже дожидались, Максим стал мучительно вспоминать все подробности его разговоров относительно смерти Блюменцвейга. Попал под поезд… дней пять назад, сказала сестра хозяйки квартиры… обои надо менять… черт! При чем тут обои? Ах, там же были полки с книгами… и что? Нет, все правильно… там была библиотека… А что с библиотекой? Библиотеку забрал двоюродный брат… Двоюродный брат… но у Блюменцвейга не было родственников!
Максим почувствовал, что по позвоночнику, перебирая своими липкими холодными лапками, снова поползло что-то неприятное до омерзения.
Как же он мог это забыть? Ведь и сам Блюменцвейг ему об этом сказал. А двоюродный брат — не такая родня, чтоб ее так легко запамятовать. Это ж тебе не четвероюродный племянник какой-нибудь.
Максим почувствовал, что
Изредка Зонц что-то говорил ему, но Максим каждый раз отвечал таким рассеянным «а?», что Зонц вскоре отстал.
Наконец за окном потянулся подмосковный пейзаж: бесконечные рынки бытовой техники, шиномонтажи и бензоколонки. Максим попросил не подбрасывать его до дома, а, что называется, выкинуть у первого метро. Впрочем, кажется, до дома его везти и не собирались.
XXII
Инцидент с рельсой был довольно быстро улажен и забыт. Чего нельзя было сказать о требованиях. Ледяхин, впрочем, не интересовался их судьбой, да и сами привольчане на эту тему не говорили, но майор упрямо хранил эту бумажку у себя, размышляя, надо ли прикладывать ее к отчету в центр или нет. Решил обождать. Но с того момента стал присматриваться к своим подопечным — не учудят ли еще что. Внешне все выглядело пристойно, но за каждым ведь слежку не установишь.
Какое то время было тихо. Даже социальная активность (которая начала слегка нервировать Кручинина) как-то сошла на нет. Никто не выражал протеста. Никто не конфликтовал. Жалобы полностью прекратились. Все отчеты майора, посылаемые в центр, дышали уверенностью в завтрашнем дне и полном контроле над ситуацией. Элитное ЗАТО Привольск-218 был в полном порядке.
Если бы не одно но. То самое но, которое почему-то отчаянно портило настроение майору и заставляло его снова и снова мысленно возвращаться к тем идиотским требованиям об ужесточении режима. Маленькое, гнусное но. Все творческие начинания, на которые возлагалось столько надежд, еще в восемьдесят первом году стали сами собой сходить на нет. Газета «Правда-218» постепенно превратилась во что-то среднее между доской объявлений и школьной стенгазетой. В объявлениях писали что-то типа «куплю-продам», «ищу», «недорого отдам». А в художественной части помещали какие-то не очень смешные сатирические фельетоны и карикатуры. В них высмеивался то продмаг номер 1 (всего в Привольске их было три), потому что там кого-то обхамили, то просто какой-ни-будь недобросовестный житель Привольска. А к середине 1982 года даже этого не стало, ибо газета почила в бозе. И надо сказать, что главред Тисецкий не предпринимал никаких попыток реанимировать свое детище. Скульптор Горский забросил свою композицию, посвященную жертвам сталинизма. Нет, для начала он попытался взбодрить сам себя, переименовав его сначала в памятник жертвам ленинизма, потом в памятник жертвам марксизма-ленинизма, а после и вовсе в памятник жертвам вообще коммунизма, но эта новость не вызвала ни с чьей стороны никакого интереса, и все застыло где-то на уровне эскизов. А ведь в свое время в родном Воронеже стоило Горскому однажды ляпнуть, что он собирается ваять памятник писателю Платонову (уроженцу тех мест), так шуму было столько, как будто он уже этот памятник слепил и поставил на Красной площади. Худож-ник-авангардист Раж нарисовал цикл невнятных полотен, которые сам же и сжег в мусорном баке — настолько они ему не понравились. Ревякин, который якобы писал «антисоветский роман», написал на самом деле всего одну главу про Ленина под многозначительным названием «Детство Антихриста». Но суть была в том, что он всего лишь подробно описал (или, точнее, переписал из разных источников) детство Ленина без какой-либо интерпретации, если не считать заголовка. Дальше дело не сдвинулось. Перечитав написанное, он понял, что на таком жалком фоне любой Бонч-Бруевич и то выглядел бы Солженицыным. А посему бросил начатое. Театральные инициативы Вешенцева тоже приказали долго жить. Драматург Певчих долго писал какую-то пьесу про завод, где все пролетарии воровали и пьянствовали, но сюжет получился не шибко интересным — скорее перевертыш классического советского конфликта хорошего с лучшим, только у Певчих это был конфликт плохого с ужасным. Но вышло как-то плоско и нежизнеподобно. Даже Буревич, которая начала было писать поэму про узников Привольска-218, быстро потеряла к теме всякий интерес. Чего уж говорить про ярую антисоветчицу Кулешову, которую еще в 80-м выпустили из «застенок», поняв, что угрозы она не представляет. (Тем более что психлечебницу было решено упразднить.) Она так растерялась при виде общей апатии, что все ее планы по подготовке восстания или хотя бы подполья улетучились, словно и не существовали вовсе. Единственным, кто плодотворно трудился, был Яков Блюменцвейг. Он написал поэму в честь КГБ (с упоминанием майора Кручинина), два романа с говорящими названиями «Коммунизм не за горами!» и «Ленинский завет», а также цикл стихов под названием «Родина моя — Привольск!», чем, как ни странно, сильно всех разозлил. Отчасти потому, что, несмотря на все комфортные условия, привольчане считали дурным тоном «лизать задницу власти». Отчасти потому, что не очень понимали, насколько искренне Блюменцвейг писал эти стихи. Кроме того, всех раздражала его плодотворность на фоне общего творческого безрыбья. Особую ненависть вызвал многостраничный труд под названием «И вновь продолжается бой!», где Блюменцвейг на полном серьезе доказывал, что все обвинения сталинского режима в адрес репрессированных были абсолютно справедливыми, а все, что писали тогдашние газеты, — чистая правда. Так, пользуясь неведомо откуда взятыми документами (то ли подлинными, то ли вымышленными, скорее всего последнее), Блюменцвейг подробно и последовательно доказывал, что обвиненные в шпионаже действительно были шпионами (приводились тайные договоры, разговоры, выдержки из переписки Бабеля, Мейерхольда и прочих со своими «хозяевами»), врачи-вредители действительно были «убийцами в белых халатах», а Михоэлса никто не убивал, поскольку он и вправду был сбит случайным грузовиком (приводились технические характеристики машины, свидетельские показания и еще куча документации). Также Блюменцвейг доказывал, что никакого ГУЛАГа с невинными жертвами и тюремными пытками не было, а были простые лагеря для преступников, где никто никого ни холодом, ни голодом, ни работой не морил. Все это предельно обстоятельно и с приведением невероятного количества документов. Но главным кощунством, которое выводило из душевного равновесия каждого, кто хотя бы краем глаза видел первые главы романа, был язык, которым он был написан. Ибо тот до боли напоминал (а точнее, пародировал) язык главного светоча инакомыслящей интеллигенции, автора знаменитого «Архипелага ГУЛАГ».
«Этот невероясенный труд, который разум человечий сдвижил для постига прошлого нашего зелострадального Отечества, станет со временем важнонужным звеном в цепи исторических исследований».Одного этого предложения (которым, собственно, и начинался роман) было достаточно, чтобы обвинить Блюменцвейга в предательстве всех светлых идеалов диссидентства. С Яковом перестали здороваться (он был почему то этому очень рад), поносили его на каждом углу, но втайне были благодарны, поскольку он привнес (хоть и на короткое время) оживление в размеренную жизнь Привольска. Но потом и Блюменцвейг как-то отошел на второй план. Тем более что роман так и не был закончен и представлял собой несколько разрозненных главок. Казалось, Блюменцвейгу важен был лишь произведенный эффект, а не сам труд.
На кухнях по-прежнему собирались и что-то обсуждали, но все реже и реже, да и то чаще сбивались на простое распевание песен. Новых людей, как обещал Кручинин, КГБ давно перестало привозить. Да и откуда им было взяться? Нет, диссидентствующих по стране хватало, но реально творческих людей среди них было не так уж и много. Привольский химкомбинат тоже захирел, так что работали все сами на себя. Поддерживали чистоту и порядок как могли. Боролись с пьянством и тунеядством. Некоторые даже заделались дружинниками. Открылась танцплощадка. Но довольно быстро захирела, так как за ней надо было следить, ремонтировать, обустраивать, а делать это было лень. Хотели построить школу, но смысла не было — детьми никто не обзавелся (говорили, что это химкобминат виноват, вроде как он бесплодие вызывает). Каждый первый обзавелся телевизором. В кинотеатре сделали видеосалон, где крутили разные азиатские боевики и прочий киноширпотреб. Так что по большому счету живущие в Привольске-218 ничем не отличались от живущих за пределами Привольска. Точнее, с некоторым опережением, ибо персональные видеомагнитофоны появились в СССР чуть позже. Нет, некоторым из них по-прежнему казалось, что они в тюрьме, но вслух это не произносилось — все понимали разницу между обычной тюрьмой и таким вот поселением. Ученые доказали, что эволюция человека — настолько медленная штука, что это только кажется, что человек миллион лет назад был каким-то другим. На самом деле, если была бы возможность взять младенца из той далекой прачеловечьей семьи и поместить его в обычную современную семью, он бы вырос абсолютно полноценным членом нашего общества и никто бы никакой разницы не заметил. Чего уж говорить о сроках гораздо меньших, чем миллион лет. Кстати, о сроках. Когда пресловутая «пятилетка», обещанная Кручининым, стала приближаться к концу, никто о ней даже не вспомнил. Точнее, были какие-то разговоры, что, мол, последний звонок грядет, еще годика полтора, и все, но никто толком не знал, что по окончании срока надо требовать и куда идти. На всякий случай майор Кручинин объявил, что когда дело пойдет к финалу, желающие покинуть город смогут подать соответствующую апелляцию. Как ни странно, желающих не нашлось. Тут были разные причины. Одной из основных было то, что с самого начала было объявлено, что все жители Привольска-218 проходят некий испытательный срок. Но ни один из них не понимал, прошел ли лично он этот срок успешно. Ведь никаких критериев не было. С точки зрения советской идеологии все вели себя довольно безобразно, в смысле, особой лояльности режиму не проявляли. С другой стороны, это вроде не возбранялось, а даже поощрялось. Но теоретически каждого можно было бы в чем-то обвинить (это-то советская власть очень даже хорошо умела) и намотать строптивцу еще одну «пятилетку». В общем, решили с заявлениями погодить. Надо будет — отпустят.
XXIII
Войдя в квартиру, Максим первым делом бросился к телефону. Набрал номер Блюменцвейга и стал мысленно молиться, чтобы там кто-то ответил. Мольбы были услышаны, и трубку подняли. Правда, сначала это был мужской голос (судя по акценту, какой-то гастарбайтер-ремонтник), а затем трубку взяла сестра хозяйки.
— Простите, — засуетился Максим. — Я как-то звонил по поводу Блюменцвейга. Вы сказали, что его документы и какие-то книги забрал его двоюродный брат.
— Да, — уверенно ответила та. — Не книги, а бумажки всякие… рукописи, что ли…
— А вы уверены, что это был его брат?
— Ну а кто бы еще так быстро явился? Мы сами только-только узнали о смерти, а этот уже у двери. Только родственник и мог узнать так быстро.
«Железная логика», — мысленно хмыкнул Максим.
— А как он выглядел?
— Брат этот? Да, честно говоря, странно — совсем и не похож на покойного… Но с двоюродными это бывает…
— Ну а все же?
— Нет, ну нашего жилец был такой интеллигентный… вполне себе благородный… а этот какой-то молодой… взгляд такой тяжелый… Что еще… Ну, брюнетистый такой… А-а… подбородок раздвоенный…
— Подбородок?
— Ага. Я такие вещи сразу подмечаю. У меня у первого мужа был такой. У мужиков с такими подбородками характер тяжелый. Лучше не связываться.
— Слушайте, — вдруг засуетился Максим, озаренный нелепой догадкой, — а ямочек, ямочек на щеках не было?
— Ой, точно. Были. А я и забыла.
Максим застонал, прикрыв глаза.
— Вы что? — испуганно спросила женщина.
— Да я-то ничего, — раздраженно ответил Максим. — А вот вам бы следовало в следующий раз документы проверять у таких братьев.
Он повесил трубку и уставился на стену.
Панкратов. Точно Панкратов. А кто еще? Все верно. Зонц знает о Блюменцвейге. Панкратов пришел забрать документы. Ну и что дальше? А дальше ничего.
Пазл сложился, но сложился как-то неправильно. Его изогнутые детальки упруго вписались друг в друга и даже создали ровный четырехугольник, но… картинки по-прежнему не было.