Витязь чести. Повесть о Шандоре Петефи
Шрифт:
— Не разбрасываться? — вяло удивился Петефи, не заметив запинки. — Это как же понять?
— Ну, если угодно, не мечите бисер перед свиньями. Вы ведь хотите писать для народа, но пишете почему-то лишь для крестьян, для наименее чувствительного к поэзии и наиболее грубого слоя общества. Увлекаясь, вы, по-видимому, просто забываете, что народ и чернь — понятия далеко не равноценные.
— Кто же тогда по-вашему представляет народ?
— Кто? Ну, это по-моему ясно: элита, образованное, думающее, ответственное за свои поступки меньшинство. Оно и олицетворяет нацию,
— А «чернь», значит, миллионы обездоленных венгров?
— Не стоит прибегать к таким грубым приемам полемики, дорогой друг, — укоризненно улыбнулся Кути. — В своем узком кругу мы бы могли обойтись без взаимных уколов… Хорошо, каюсь, я оговорился, употребив слово «чернь», но ведь вы понимаете, о чем я говорю?..
— Вы склоняете меня на путь дворянской поэзии, хотите зачислить в стан ревнителей реформ?
— По-вашему это дурно, реформы? Экий вы колючий.
— Может быть, оно и не дурно, да только не для меня. Я и вправду не салонный цветочек, а буйный степной чертополох.
— Очень жаль… Вооружившись большей умеренностью, вы бы смогли принести много пользы: народу, себе лично, да и критиков ваших порядком обезоружили бы.
— А что критики? Мнят себя Юпитерами-громовержцами, а толку чуть. Я, как видите, жив и здоров, несмотря на всю их трескотню. Проходит неделя-другая, и от их писаний даже следа не остается, а стихи живут.
— Вижу, что не переубедил вас, — с притворным вздохом развел руками Кути и дернул сонетку звонка. — Кофе по-турецки, — велел заглянувшей в комнату горничной. — В дубовой столовой.
— Прошу прощения, но я тороплюсь. — Петефи решительно поднялся, увлекая своим примером задремавшего Эмиха.
— А я-то надеялся, что мы вместе поужинаем, — вновь неискренне огорчился Кути. — Ожидаются интересные люди: архитектор Кошшаи, генерал Янковиц, отец Бальдур…
— Терпеть не могу попов, — потеряв терпение, махнул рукой Петефи. — А иезуитов особенно. Их подлейшая цензура высосала из нашей литературы живую кровь… Честь имею кланяться! — бросил и кинулся прочь.
Порывисто, резко, что, впрочем, не считалось дурным тоном в эпоху «бури и натиска».
— Ничего не поделаешь, — сочувственно развел руками Эмих, — такой уж он дикий…
Вечером, беседуя с Бальдуром, Кути, не жалея подробностей, пересказал свой разговор. В пересказе вышла, однако, небольшая перестановка. Отзыв Петефи о попах и иезуитах перемещен был в начало рассказа, а согласие поэта на большую умеренность, к чему якобы сумел склонить его ловкий мастак Кути, — в конец.
— Одним словом, у меня создалось впечатление, что в нем произошли известные сдвиги к лучшему, — заключил он доклад. — Во всяком случае, он безропотно принял половину ассигнованной вами суммы. Это, я считаю, большой успех.
— Почему половину? — осведомился иезуит.
— Не хотелось рисковать сразу всем, — озабоченно признался Кути. — В случае явно выраженного движения к добру можно будет подкормить его еще раз. Так будет вернее.
— Допустим. — Бальдур на мгновение поднял глаза. — А вы верите в такое движение?
— Ничуть, — зачем-то
— Что ж, — бесстрастно ответил отец Бальдур, — посчитаем тогда наш маленький опыт неудавшимся… По крайней мере, половина денег, что вы столь рачительно уберегли, пойдет на богоугодные цели.
— Конечно, — поддакнул, потеряв почему-то голос, Кути. — Вы совершенно правы, монсеньор.
В ту же ночь, понтируя против гостившего у эрцгерцога палатина фельдмаршал-лейтенанта Кауница, он спустил две тысячи пенгё. Подвела бубновая дама, которую его превосходительство придавил тузом.
Болтая за ликерами и сигарой с недавними партнерами по ломберному столу, он вновь, но уже в самых черных красках пересказал свой диалог с поэтом.
— Можете верить моему глазу, господа, — сделал окончательный вывод, — он сумасшедший.
— Или русский шпион? — высказал свою точку зрения Кауниц.
— А что? Вполне возможно, — словно бы прицениваясь, склонил голову набок Лайош Кути. — Он, знаете, обмолвился как-то, что хотел бы видеть на венгерском престоле словака.
— Тогда вы правы, он действительно сумасшедший, — заключил Кауниц.
О деньгах, которые нужно будет вернуть, как только Петефи напечатает очередное злопыхательское творение, чего, видимо, не придется ждать особенно долго, он старался не думать.
Той же ночью в «Пильваксе» действительно родился набросок: «Что вы лаетесь, собаки? Не боюсь! Умерьте злость! В глотку вам, чтоб подавились, суну крепкую я кость. Не тепличный я цветочек, вам меня но срезать, нет! Я безудержной природы дикий, вольный первоцвет!»
Догадавшись, а это было вовсе не трудно, что на сей раз его просто хотят купить, он ощутил удалую бесшабашную ярость, которую и поспешил перелить в энергичные, злые стихи. О другой стороне предпринятой Кути неуклюжей попытки он, естественно, не догадывался. Зато отец Бальдур удостоверился, что, по крайней мере, одна из двух певчих птичек уже крепко запуталась в его силках. Две тысячи пенгё за великосветского шпиона со столь разветвленными связями, в сущности, было не очень дорого.
15
Стекают струйки по замшевой коре венских платанов. Бледные листья ложатся на мокрый булыжник. Омытые дождем, ядовито зеленеют шпили и купола.
Вновь цокают копыта по мостовым имперской столицы. Пятерик вороных — пара дышловых и тройка на выносе — мчит забрызганную навозной жижей карету мимо старой стены, обагренной холодеющей кровью дикого винограда, по кольцу бульваров, в тихие улицы Альзергрунда. Гайдук в дождевике поверх ливреи, знай себе, пощелкивает кнутом. Звенят бубенцы и поскрипывают колеса. Фонари задевают шуршащие ветки, опавшие листья прилипают к выгнутой дверце, где под графской короной в девять зубцов сусально поблескивает на черном герб семейства Колло-до-Турн.