Виварий
Шрифт:
— Любопытно, как она заканчивается у нее, — привычно подумал про ногу Вавила, пытаясь найти новые аргументы.
— Госпитализация больных в отделение является моей прерогативой. Только моей… Странно, что ты вдруг забыл об этом. — Молодая женщина уверенно излагала инструкции Ковбой-Трофима и, закончив, по-мальчишески соскользнула с голой крышки письменного стола, с удовольствием наблюдая, как Вавила, поколебавшись, но так и не совладав с низменными инстинктами, не отвел взгляд от открывшейся на мгновение промежности. — Откажи! Мы в отделении трансплантологии… Экстренных госпитализаций здесь не бывает… Неотложная хирургия на втором этаже.
Она вытащила из кармана халата пачку сигарет, закурила
— Ему ведь за шестьдесят уже… и алкоголизм в анамнезе, — сказала вдруг она, проявляя удивительную осведомленность и останавливаясь перед Вавилой, который, похоже, давно забыл о своем претеже, увлеченный возбуждающей пластикой женского тела, которое знало о своем совершенстве и искренне радовалось, когда об этом узнавали другие, даже если это случалось с ними не в первый раз…
— Он еще хоть куда, — сказал Вавила, приходя в себя. — Занят в трех спектаклях…, сам поставил еще два, преподает в институте и лишь под моим напором отказался от участия в фильме — каком-то бесконечном телесериале про наших нынешних национальных героев.
— Про кого? — вяло поинтересовалась она.
— Про воров…
— Аннулируй госпитализацию писателя, Вавила. Наш лист-ожидания растянут больше, чем на год… Мы не можем оперировать стариков, потому что тогда станут умирать молодые, — сказала Елена Лопухина, будто выступала в платной телепередаче «Закон и порядок», и поглядела на дверь, ставя точку в затянувшемся разговоре, но не удержалась: — Очереди в европейских клиниках на трансплантацию составляют десятки тысяч пациентов…, а Европарламент готовится обсуждать возможность продаж человеческих органов… Моя бабка по отцу рассказывала, как во время Отечественной войны в санитарные поезда брали только тех, кого можно было довезти до госпиталей… Остальных… бросали.
— Сука! — подумал Вавила, поднимаясь со стула и добавил вслух: — Почти абсолютная власть в Отделении…, да и в Цехе тоже, развратили вас почти абсолютно. Не помню, кто сказал…, но знаю: вы перестали быть специалистом, Ленсанна… Вы становитесь жестким менеджером, железным и бездушным не только к больным…
— То, что не ложусь с тобой, Вавила, еще не значит, что ты не нравишься мне, — мягко сказала заведующая и Вавила удивленно замер у дверей. — Ты мне просто противен… Да, да! Противен! — перешла она на крик, забывая грациозно перемещаться при этом. — Твоя дешевая демагогия не стоит выеденного яйца, даже если оно воробьинное или твое собственное… Думаешь не знаю, сколько слупишь с этого писателя за госпитализацию, анализы, иммуннодепресанты, которые тебе впаривают по-дешевке фирмачи-австрияки, операцию,
— На порядок меньше, чем возьмете вы…, да еще в валюте! — взорвался Вавила и сразу понял, что идет в лобовую атаку и она никогда не простит ему этого, и уволит к чертям собачьим, и никто не станет на его защиту, ни паршивый профсоюз, ни венценосный Ковбой, ставший в последние годы столичной знаменитостью…, и тогда ему одна дорога: больничным ординатором в городскую больницу или врачем в поликлинику с нищенской зарплатой…
— Простите подлеца, Елена Александровна, — внятно попросил Вавила, сильно потея, будто ассистировал на операции, и склонил голову… — Настоящая леди называет кота котом, даже если споткнулась о него…
— Убирайся! — голос молодой женщины торжествовал, но в нем не было злорадства.
Когда за Вавилой закрылась дверь, она постояла неподвижно немного, невидяще поглядела на два убогих городских пейзажа на стене, подаренных хорошим московским художником, скомкала туго плотный лист ненужного приглашения на международный конгресс и не гляда метко забросила в туже далекую корзину, подошла к телефонам, набрала короткий номер местной связи и замерла опять…
— Можно зайти к вам? — сказала она в трубку другим голосом, трудно дыша, и принялась ждать…
— Я ухожу в операционную, — ответила трубка, дребезжа, и сразу последовали короткие гудки. Она выждала мгновенье и снова набрала короткий номер в три цифры. Трубка хохотнула негромко и сказала:
— У нас пять минут…
Она не стала отвечать и, бросив взгляд на часы с мальчиком-ангелом на маятнике, легко стянула из-под халата скользкие штанишки, уже представляя себе, как пробежит мимо вечной его секретарши, холодной старой девы с проницательными глазами лекаря от нетрадиционной медицины, которой ей всегда до смерти хотелось залезть под юбку, чтобы посмотреть, что там, легко присядет на край письменного стола в огромном, похожем на ангар, кабинете, и истекая желанием станет ждать, когда он приблизится знаменитой ковбойской походкой, сводящей с ума, недоступный и такой близкий, медленно поднимет тяжелые веки, посветив вокруг неярко серым цветом, и она погрузится в пучину наслаждения, всякий раз яркого и быстротечного, и дернула ручку двери…
Елена Лопухина, строгая молодая женщина с прекрасным узким лицом аристократки или хорошей актрисы, всегда туго обтянутым кожей, особенно на выступающих скулах, большими желтыми глазами с широкой зеленой каймой, делающей их иногда голубыми или зелеными, в зависимости от настроения или одежды…, или цвета волос, фигурой девочки-теннисистки, одновременно угловатой и элегантной, толстыми длинными губами и двумя небольшими бородавками на щеке, придававшими ему редкостную прелесть, с периодическими приступами нимфомании в поведении и одежде, всегда из дорогих магазинов, была неплохим хирургом и отличным менеджером с мужскими стратегическими мозгами, всякий раз находившими нетрадиционные решения традиционных проблем.
Мать Елены — Анна Лопухина, бывшая операционная сестра, почти всю жизнь простоявшая на операциях основателя и бессменного директора Цеха, профессора Глеба Трофимова, по кличке Ковбой-Трофим, принадлежала известному в России дворянскому племени Лопухиных, за что расплачивалась гонениями, как до нее расплачивались ее родители, но, видно, не смогли, потому что были растреляны в тридцать седьмом… Отец Елены, мягкий интеллигентный человек, не вынес ни стоицизма старшей Лопухиной, ни замкнутости, ни молчаливого противления режиму и уехал насовсем в Прибалтику, где обитались его родственники, когда дочери было шесть лет… Он периодически навещал их и даже познакомился с Ковбой-Трофимом, который консультировал его иногда, но жить в Москве не хотел…