Вкус жизни
Шрифт:
…Многое со временем и у Лены утратилось. Но кое-что закрепилось цепко, навечно. И это, так называемое «кое-что», отфильтрованное душой, оказалось самым главным, самым важным не только для нее – ребенка, но и много позже для ее взрослой жизни. Те случаи из детских лет закладывали основу всей ее будущей жизни и всех ее чувств, которые потом обрастали знаниями, пониманием, умением.
А пока все в ней было на уровне первых ярких, чистых и, к сожалению, чаще всего грустных чувств. И как можно такой странной быть счастливой, если она, даже найдя деньги, не могла искренне радоваться, понимая, что они чужие, что их кто-то потерял и теперь горюет. И все же было в ней главное – желание солнечного восприятия маленького (пока маленького) мира,
Маленькой ей хотелось покоя, тишины, надежности, и она долго принимала это за истинную суть своей души. Но внутренний зов, окрепнув, позвал ее по пути активных поисков яркой радости. Но грустное детство все еще боролось в ней с напирающими бурными эмоциями подступающей юности, заставляя задумываться о прошлом, а не о будущем. Она еще долго освобождалась от избытка энергии длительными размышлениями, хотя уже достаточно отчетливо чувствовала, что мир закрытого детства хоть и не рушится, но уже прячется в глубокие кладовые памяти. «Щадящий период невинного восприятия проходил, и наступало время напряженной готовности к настоящему познанию человеческого мира», от которого она так долго старательно отгораживалась.
И все же она очень медленно пробуждалась от летаргического сна, от всего передуманного, не по годам умного, слишком серьезного, неестественного в ней, причиной которому было ее раннее одиночество. Она еще не знала, что люди с сильными, нежными ощущениями, одухотворенные мечтатели (к которым она принадлежала) и поэты живут более полной жизнью, и подавляла в себе это странное сумасбродство чувств, нахлынувших на нее будто ниоткуда. Будто с небес. И мне казалось, что я знаю ее лучше, чем она знает и понимает сама себя.
…Потом, когда заканчивался учебный год, Лена снова торчала за забором, как прикованная цепью собака. Это я с восторгом бросалась в лето, где были друзья, лес, река, свобода!
А в шестом классе Лена вдруг странно изменилась. Была безмятежная, нежная, ранимая душа – и вдруг проявилась дикарская, невоздержанная. Она сделалась не в меру решительной, острой на язык. Спорила напористо, высокомерно, ехидно. Будто прорвалась плотина, и вся разнообразная накопленная годами энергия выплескивалась наружу. Неудержимая – таким словом я могла бы охарактеризовать тот ее период взросления. И я уже не боялась, что со своей трогательной чистотой и наивностью она не сможет существовать в этом не всегда справедливом мире.
…И вдруг помимо колкостей ей захотелось осторожно попытаться говорить пошлости и непристойности, про любовников и про все такое прочее, не особенно вникая в смысл, не понимая, просто на уровне интуиции осознавая в них что-то запретное. Произошло это у колодца, того, что рядом с клубом. Так сказать, принародно. У нее это получилось виртуозно, с какой-то мальчишеской лихостью. Но гогочущий смех слушателей шокировал ее, ей сделалось гадко. Шуткой она попыталась откреститься от только что произнесенного. Увидела соседку, втайне довольную ее поведением – та даже кривую злорадную улыбочку скрыть не успела. И добрая соседка бросила на нее косой, подозрительный взгляд. А тут еще старшеклассник, которому она нравилась, как-то особенно грустно сказал: «Метишь в теоретики разврата? Не твое это». Она залилась краской и больше «не упражнялась» в пошлости. Долго после этого инцидента я не могла к ней подступиться. Она презирала себя, изничтожала…. Что поделаешь. Мы познаем себя через стыд, через преодоление в нас дурного… Много позже говорила с болью: «Почему я так долго и мучительно взрослею?.. Я же всегда хочу как лучше…»
А раз смотрю: бежит по прилеску сломя голову, врывается на поляну и кричит от радости и восторга, подняв кверху
…Как-то сказала мне грустно: «Я тупею от этой ежедневной, монотонной сельской жизни. Если бы не школа, мозгами сдвинулась бы. У мамы и бабушки нет времени, чтобы «соблюсти в себе человека». Как заведенные: работа, хозяйство, заботы всякие. Некогда задуматься о себе. Они никогда не отдыхают на природе, не развлекаются. У них нет времени думать о чем-то другом, помимо хозяйства. Они вынуждены жить как животные, в вечной погоне за пропитанием. И при этом утрачивают теплоту взаимоотношений – удручающий недостаток, которой ведет к ощущению исчезновения полноты чувств к тем, кого любят. Они, как машины. Их жизнь похожа на обработку участка земли, не дающего прибыль, на уборку бесконечных авгиевых конюшен. Как в условиях катастрофической нехватки времени стремиться к вершинам духа и творчества?
Отчим, стараясь убежать от забот, от семьи, позволяет себе расслабляться на стороне. И я, беря на себя часть мужской работы, сама того не желая, помогаю ему в этом. Только женщинам в семье от этого не легче. Я еще не знаю, какая жизнь пришлась бы мне впору, но не хочу в будущем для себя чего-то подобного. Я привыкла и даже люблю «вкалывать», но хочу радоваться не только хорошо выполненной работе».
«Все ясно: она мечтает уехать в город. Недобровольное приспособление к нежеланным обстоятельствам требует неимоверных усилий. По себе знаю. Так вот почему она учится отлично, – поняла я. Взрослым часто приходится скрывать в душе тяжесть, которой хотели бы поделиться. Но у Лены есть я. И никогда после откровений мы не испытываем ни малейшего чувства неудобства, ни ощущения неполноценности».
…Лена стала такой разной, особенной, замечательной, точно смесь нескольких уникальных личностей. То как дикий мустанг носилась, выполняя какое-нибудь поручение бабушки, то, выгоняя скотину на выпас, как легконогая козочка, скакала по дорогам и канавам, наслаждаясь полной временной свободой и напевая что-то восхитительно нежное, придуманное на бегу. И вдруг совершала головокружительные прыжки с высокого берега в реку или кубарем скатывалась по крутому откосу на самое дно оврага. Ни минуты на месте не могла усидеть. Ела обычно очень быстро, глотая пищу, чуть ли не на ходу. Время для общения экономила, минуты выгадывала. Стала верной сообщницей тех моих подростковых проказ, которые укладывались в ее строго регламентированное время. Приобретенная осторожность не мешала ей «ходить на головах» в школе и верховодить в классе. Просто она делала то же самое, что и мальчишки, только с умом. О чем ни разу не пожалела. Такой она мне нравилась… А как-то сказала смущенно и радостно: «Я в восемь лет была меньше ребенком, чем в тринадцать».
А участвовать в набегах на чужие сады и огороды категорически отказывалась. «Мне было бы неприятно, если бы кто-то отряс мою любимую яблоньку или вытоптал грядки, на которых мы с бабушкой целое лето «пахали», – говорила она, упрямо отвернув от меня свое раздраженное лицо. – Я сразу представляю, как чужая бабушка, увидев безобразие в саду, охнет, опустится на ступеньку крылечка, уронит свои тяжелые руки на колени – и так ей будет горько и обидно». Она всегда чужие беды примеряла на себя и жалела людей. Может, поэтому никаких ее серьезных проказ моя память не сохранила. В ней не было обычной детской бесшабашности, безоглядности, легкости. Она не умела мстить, ненавидеть. Могла только сочувствовать или не любить.