Владетель Ниффльхейма
Шрифт:
Драугр вывернулся каким-то хитрым образом, просунувши голову под животом. До плошки он дотянулся языком и теперь лакал кровь быстро, аккуратно, не теряя ни капельки.
На подошвах шкура уже начала отслаиваться, обвисла грязными лохмотьями.
А если права мара?
Слушать мару — безумие.
— Ну почему? — она стекла на камень и села рядышком с Брунмиги. Руки мары вновь легли на плечи, а перевернутые зеркала глаз оказались близко-близко.
Серебряная амальгама радужки расплывалась, воруя отражения.
— Чего ты боишься, маленький
— Ничего.
— Врешь.
— Нет!
Мизинец мары уперся в переносицу, и та затрещала.
— Ты боишься умереть!
— Отпусти! — Брунмиги рванулся. Попробовал рвануться, но оказалось, что он недвижим. А еще, что он лежит на спине, и мара сидит сверху, хорошо сидит, просочившись туманом под куртку, присосавшись к коже.
— Прости, но я так проголодалась…
Губы приникли к губам. Мара глотала его дыхание, и ладонями, призрачными, но крепкими, холодными, давила на грудь, выдавливая все, до последней капли.
Она разворачивала память, похожую на новорожденный лист папоротника, добиралась до старых камней, которые принесло рекой в половодье да прибило к самому берегу. До переломных осенних деньков, когда дыхание зимы уже серебрило землю по утрам, но полуденное солнце топило иней и талой водой отпаивало валуны. До морозов, которые Брунмиги помнил, оказывается, пречудесно.
Мара вытягивала его жизнь и самый первый страх — не доползти до омута.
Брызнул осколками старый валун, и полсотни мальков погибло сразу, сожранных исхудалыми цаплями. А вторая половина зашевелилась, поползла по вязкой грязи, спеша укрыться в прибрежных зарослях. Там уже ждали рыбы, круглые беззубые пасти, слюдяные глаза и полудужья жабр.
Посчасливилось забраться в них, затаиться каменной крошкой, присосаться к холодной рыбьей крови.
Точно также, как мара присосалась к Брунмиги.
И как рыба слабел он, отдавая жизнь. Рыбина сдохла осенью, опустилась на дно и лежала, раздуваясь брюхом. Потом брюхо лопнуло, и из печени выкатилась троллья колючка…
— Ш-ш-ш… — шипела мара, лаская шею.
Дева змеерукая, тварь проклятая!
Велеть бы драугру, чтоб сожрал, только как, когда Брунмиги и пальчиком пошевелить не способный.
— Разве плохо тебе? Разве больно?
Нет.
— Да, — ответила мара и надавила сильнее.
Река пылала. Пожар зародился на вершине кургана и хлынул к воде. Плясали огненные кони, трясли гривами, сыпали искры с хвостов, и закипала река от жара.
Дохла рыба, кружила, выплывала к поверхности.
Корчились зеленые травы и камни трещали от страха. Брунмиги сидел на дне омута и звал богов. Он обещал им жирных лягушек, юрких речных плавунцов с нарядными панцирями да серебряных форелей. Но разве слышали боги тролля?
А табун мчался вверх по течению, подгоняемый ветром.
Люди кричали. Выбегали. Неслись к реке и падали в кипящую воду, захлебывались и всплывали, не то рыбины, не то коряги. Иные ходили по самой кромочке, и Брунмиги слышал, как скворчит мясо, прикипая к броне изнутри. Третьи
Но были и четвертые. Драконоголовый корабль нырнул в пламя, воздев на мачту красный щит. Гордо рубился обезумевший конунг, рассекая мечом языки огня. И плясала секира у бересеркера Орма…
Река выкипела до самого дна. И Брунмиги сам уже распрощался с жизнью, когда небо полыхнула зарницами. Дождь лил долго. Угольные реки, черноводные, каких не бывает, сползались в русло. Они жгли не хуже пламени, и Брунмиги метался, спеша вытолкнуть чуждую воду в морскую колыбель. Ей что? Ей этой водицы — капля, не заметит даже.
Он выволакивал раздувшиеся трупы на берег, рвал и закапывал, присыпая сверху мокрым песком и спекшимся илом. А грим собирал уцелевшую рыбью икру, окружал ее золотыми сеточками из волос да переносил на чистые места. Потом и на скрипочке играл, успокаивал, приманивал живое.
Проросли берега зеленью, и та потянулась выше, спеша зарастит пропалины…
Мара не дала доглядеть, отбросила хорошее за ненадобностью, выволокла в драугрову зиму, наново заставляя смотреть на обглоданные головы да разломанные крыши.
Рвался Брунмиги.
Да только разве вырвешься?
— Тише, тиш-ш-ше, — успокаивала она.
Присутствие мары становилось все более ощутимым. Блекли краски, уходили звуки, как тогда, когда Брунмиги решил, что умер.
Он лежал на незнакомой поляне, глядел в небо и ждал, когда же солнце добьет его. А оно не спешило, зябко, по-весеннему, куталась в шубы из тумана, и полы их роняли на листья воду, продлевая мучения Брунмиги. И снова появлялась надежда, заставляла перевернуться на живот и ползти, вцепляясь в травяные космы. Вода шелестела рядышком, звенела радостно, манила.
И сбегала, ныряя в землю, змейками прозрачными пробираясь меж корней. А там, где выходила, люди ставили колодцы да метили их крестами.
Брунмиги чуял метку издали и вновь желал умереть.
Не выходило.
Тогда он пополз к селению, к рубленой церкви, которая сторожила море. Думал — добьют. Вышло иначе. Сторожить церковь сторожила, а вот уберечь не смогла.
Вылетели из тумана драконьи корабли. Загремела буря мечей, а когда утихла, то понял Брунмиги, что сидят над ним. Человек держал два меча и обоими упирался в землю. Был этот человек беловолос и светлоглаз, а еще страшен особой нутряной пустотой, которая изредка случается в людях.
— Жить хочешь? — спросил он, а Брунмиги ответил:
— Хочу.
Тогда человек оголил запястье и разрезал его. Кровь полилась в Брунмиги, горькая, как полынь. Сладкая, что мед вересковый… успевай глотать.
Мара глотала этот мед за него. Ее рот широко распахнулся и губы вытянулись, застыли роговым птичьим клювом. Уже не пальцы — крылья лежали на груди Брунмиги. И видел он тонкое птичье горло в убранстве редких перьев. Мелко дергалось горло, проталкивая выпитую некогда кровь, и урчала мара от удовольствия, что кошка.