Владетель Ниффльхейма
Шрифт:
— В этом лишь дело? — повторил вопрос Варг. — В том, что ты обманут? Тебе была обещана кровь? Бери!
Он сорвал флягу с пояса и бросил Гриму. Фляга пробила поверхность, удерживавшую коня, и задержалась на золотых нитях волос. А затем скользнула меж прядями, погружаясь глубже и глубже в рыхлую тину.
— У т-себя конь Ровы, — Грим сжал гриф скрипки. — Когда-то я играл для нее пес-стню ветра. Давно… т-сеперь ее нет?
— Мне нужно было попасть сюда.
Варг не станет оправдываться и юлить, не в
— Я не испытал удовольствия от ее смерти.
Злой ветер с разбега ударил Варга, норовя столкнуть с седла да в воду, поднялись со дна плети жгучей травы, готовые схватить за ноги, за руки, спеленать и утащить на дно.
Хлопнула крыльями белая рубашка, а Варг усидел.
— Но так было предопределено, последний скальд.
— Кем?
Грим вскинул скрипку на плечо. И теплое ложе ее приросло к руке. Заныли струны, истосковавшиеся по настоящей песне. Хрустнули смычковые пальцы.
Жеребец плясал по воде, и та прогибалась, но держала, как держала некогда Дикую Охоту.
— Ты не станешь говорить со мной?
Грим коснулся струн. Звук рождался внутри черного тела скрипки, рождался мучительно, вызывая боль в запястье, в костях, в грудине, о которую он ударялся, как стрела ударяется о щит. И не сумев пробить, этот звук возвращался назад, чтобы выплеснуться в море.
— Не станешь. Что ж, мне жаль…
Жалость лишена смысла. Она — слеза на девичьей реснице. И мимолетный взгляд луны, чья красота заставляет ночные лилии бледнеть от зависти. И бледные жадные пасти хватают полноликую за косы, тащат в омут, наполняя ночь дрожащей белой зыбью.
— Я помню то время, когда ты играл для Рейсо-Ровы. И для меня. И я хотел бы, чтобы это время вернулось.
Варг направил коня мимо гримовой скалы, не спеша, скорее сдерживая. И жеребец ступал по воде осторожно, недоверчиво.
А Грим играл. О лилиях и девах. О рассветах и жемчугах, о закатах и огненном рубине, что пылал в навершии утонувшего меча. О самом мече, вспоровшем тину. Он долго держался за жизнь, покрываясь ржавчиной и водорослями. О том, как сеть рыбачья вытащила меч, но не сумела спасти — хрупкое лезвие рассыпалось в человеческих пальцах. И лишь камень, ненужный камень, вставленный для красоты, уцелел…
Грим пел о паводках и засухах, когда река мелела, а устье трескалось, как трескается обожженная кожа. О ветре в камышах. О елях, соснах и ладьях. О кораблях драконоголовых и толстых кнаррах. О форели в стремлении ее преодолеть пороги, продолжая жизнь…
Влажно стучали копыта по воде. Скрывался всадник, и белая рубаха его сливалась с белизной просторов. А волны шли на зов Нагльфара, и силы их, утраченные было, возвращались.
И морской табун, умерив бег, распался. Мелькали гладкие спины, разбивались брызгами гривы и пена поднималась выше и выше.
Спрятав скрипку, Грим схватил водяного
— Хэй! — крикнул он, ударяя тяжелой косой, словно плетью. — Хэй! Хэй!
Полетел Бекахест, водяной жеребец, вынес Грима в голову табуна, на самое острие воды.
Быстрей, быстрей… опережая время. Прыжком через разлом. Вихрем — по лесу, питая влагой прах, выворачивая недоразвитые дерева и кроша кости. Ветром по желобам, наполняя их гудением, злым, упреждающим.
Нагльфар лежал на боку, подставив второй, разломанный, небу. Бекахест заплясал, чуя близость старшего брата. Но стоило сделать шаг, как конь разлетелся на осколки-брызги.
— Не спеши, музыкант, — сказала мара в кружевном туманном наряде. — Не спеши туда… поговори со мной.
— Не о чем.
— Почему же? Иль нехороша. А если так? Узнаешь ли меня, скальд?
Рыжий волос, что пламя живое, лицо солнцем отмечено, веснушками-пятнышками. Видел это лицо Грим сквозь воду, любовался и налюбоваться не мог. Юный был. Глупый был.
А она приходила каждый день, садилась с пряжей и тянула шерстяную ровную нить. Сама же, знай, поглядывала на воду. И сердце Гримово томилось чувством странным, непознанным. Звало наверх.
И Грим не устоял.
Он вынырнул из омута и, заглянув в синие глаза, схватил то драгоценное, без чего не мыслил жизни. Сомкнулись пальцы на горле, рванули и потянули в омут.
Плескалась дева рыбкой в сетях, рвалась на волю, и воздушные пузыри поднимались из горла. Грим ловил их губами и пил ее жизнь, а после, обезумев от страсти, пил и кровь. Опомнился лишь когда потухли синие глаза.
— Убийца, — со смешком сказала Мара.
— Не тронь! Ее не тронь.
— Иначе что?
Скрипка легла в руку.
— Думаешь, я испугаюсь музыки? А ты… ты не боишься исчерпать себя?
Солнце рисует круги на воде. Волос к щеке прилип. Кружит стрекоза. Рыба играет. Тишина.
— Твоя музыка — это просто звуки… — рыжина волос Мары блекнет.
Лопается водяная пленка, соединяя миры. И падает тяжелое горячее тело в Гримовы ласковые руки. Он хотел быть ласковым с нею, с первою… он не умел.
Солнце летит, посылает лучи, словно стрелы. Но что с того? Грим не отпустит…
— Звуки и ничего больше!
От косы отходят клочья тумана. И руки плывут… лицо растекается. Зато хрипят застоявшиеся водяные кони.
— Она все равно тебя не любила и не полюбила бы! Ты же нежить! Убийца! Ты только думаешь, что умеешь любить! — Мара таяла, истончаясь до прозрачности. — А на самом деле тебе просто нужна кровь! Как мне — память… только я не притворяюсь.
И Грим не притворялся.
Он просто играл. Теперь вот он умел играть… теперь бы он не позволил огненноволосой умереть…