Владимир Набоков: pro et contra. Том 1
Шрифт:
— А ведь эта вещь сильно под влиянием Кафки.
— Я никогда не читал Кафку, — заявил в ответ Набоков и хотел еще что-то прибавить…
(Но в это время, одетый в парусиновые туфли и легкий макинтош, к нам приблизился Сирин, и Набоков отвернулся.)
Ходасевич, которому я передал эти слова романиста, осклабился:
— Сомневаюсь, чтобы Набоков чего-либо не читал.
(О силе и способностях последнего уже слагались легенды.) Был Набоков в Париже всегда начеку, как в стане врагов, вежлив, но сдержан… Впрочем, не без шарма! Чувства, мысли собеседника отскакивали от него, точно от зеркала. Казался он одиноким, и жилось ему в общем, полагаю, скучно: между полосами «упоения» творчеством, если такие периоды бывали. Жене своей он, вероятно,
Читая про грустную, маниакальную жизнь Томаса Вулфа {212} , часто вспоминаю Набокова. Впрочем, у последнего — семья.
Предел недоброжелательства к Набокову обнаружился, когда Фондаминский ставил его пьесы; самого автора тогда не было в Париже {213} . И бедный Фондаминский почти плакал:
— Это ведь курам на смех. Сидят спереди обер-прокуроры и только ждут, к чему бы придраться…
<…>
В «Письмах» Nabokov-Wilson (Ed. by Simon Karlinsky, Harper & Row, 1979) Эдмунд Вильсон, знаменитый американский критик и джентльмен, пишет Набокову:
«Июль, 1943. Человек по имени В. С. Яновский обратился ко мне за литературным советом. Он приложил маленький рассказ из „Новоселья“, который мне кажется неплох, и нелепый „сценарий“ романа, который звучит, как будто был написан для смеха. Знаете ли Вы что-нибудь о нем? Он сообщает, что в „среде русской Франции он пользовался некоторой популярностью“».
Я послал Вильсону рассказ «Задание-выполнение» и краткое резюме «Портативного бессмертия».
Казалось бы, чего проще при этих условиях для русского джентльмена и писателя поддержать вновь прибывшего из Европы эмигранта и независимо от личных симпатий сказать влиятельному американцу: «Если Вам рассказ понравился, помогите литератору его напечатать».
Но нет. Это было бы слишком «пошло» для Набокова. Вот его ответ:
«Июль, 1943… О Яновском. Я часто встречал его в Париже, и это правда, что его работы оценивались положительно в некоторых кругах. Он he-man (…) Если Вы понимаете, что я имею в виду».
Редактор или издатель писем поставил многоточие, обозначающее пропуск. Слово he-man трудно перевести, буквально — мужчина, пожалуй, грубый человек, солдафон.
И Набоков продолжает:
«Он не умеет писать. Мне случилось сообщить Алданову, что благодаря Вам я имею возможность печатать здесь свои произведения, и, надо полагать, об этом все узнали, и теперь Вы начнете получать множество писем от моих несчастных собратьев (poor brethren)».
Бедный Набоков. Тут, пожалуй, следует напомнить, что он никогда никому никакой профессиональной помощи не оказывал. Обо всех писателях, за исключением, быть может, одного Ходасевича, он отзывался с одинаковым презрением. Достоевский— «третьестепенный писатель», а «Война и мир», это я слышал от него в Париже, — «недоделанная вещь». Набоков принадлежал к тому весьма распространенному типу художников, которые чувствуют потребность растоптать вокруг себя все живое, чтобы осознать себя гениями. По существу, они не уверены в себе.
Достоин внимания следующий эпизод. В тридцатых годах в Париже Фельзен и я отправились в одно французское издательство к Габриэлю Марселю — узнать о судьбе наших книг.
Там в кабинете редактора мы застали уже собиравшегося выйти Сирина.
— Вот, — сказал философ (он тогда еще не был экзистенциалистом), — вот господин Сирин предлагает нам издать его произведение по-французски, — и он указал на свой длинный стол, где с краю лежало «Отчаяние».
Нам «Отчаяние» не могло нравиться. Мы тогда не любили «выдумок». Мы думали, что литература слишком серьезное дело, чтобы позволять сочинителям ею заниматься. Когда Сирин (на вечере в Лас-Каз) читал первые главы «Отчаяния» о том, как герой во время прогулки случайно наткнулся на своего «двойника» (что-то в этом роде), мы едва могли удержаться от смеха.
Тем не менее Фельзен, чистая душа, быстро и решительно отозвался:
— Я знаю эту книгу. Это очень хороший роман.
На что стройный в те годы Сирин низко поклонился своим несчастным собратьям (poor brethren) и сказал:
— Merci beaucoup.
Но это уже глава из новой книги — на другом континенте, даже полушарии. А то Замечательное Десятилетие кончилось и стало достоянием истории.
Братья, сестры последующих боен и мятежей, услышите ли вы наш живой голос?
Не жизни жаль с томительным дыханием. Что жизнь и смерть? А жаль того огня, Что просиял над целым мирозданием И в ночь идет, и плачет, уходя…Е. ФОГЕЛЬ
Владимир Набоков {214}
В течение своего последнего семестра Набоков читал знаменитый курс европейского романа в помещении, где теперь находится Аудитория Кауфмана, раньше это был просто зал Голдвин Смит Б. Я преподавал там же курс лекций о Шекспире с 11 до 11:50. Набоков всегда приходил пунктуально, и у нас было несколько минут поболтать. Шел 1958 год, и тогда у меня была привычка проводить без предварительной подготовки пятиминутную устную или письменную проверку некоторых фактов, относящихся к данной пьесе, перед тем как перейти к другой пьесе Шекспира. Набоков однажды сказал: «Я вижу, Вы задаете им вопросы о Короле Лире». Я ответил: «Да». Тогда он продолжал: «А спросили ли Вы их, как звали собак Лира?» Я глубоко вздохнул и процитировал отрывок, чтобы показать, что я это знаю. Самозащита. «Собачки — Трэй, Бланш и Милочка — смотрите, они лают на меня». Он сказал: «Знаете ли Вы, как это переведено в наиболее популярной версии этого монолога на русском языке 19-го века?» Я сказал: «Нет, я не знаю, как это выражено». Тогда он заметил: «Говорится: „Собаки завыли у моих пят“». Он пожал плечами и посмотрел на меня, как будто хотел сказать: «Ну и переводчики!»
Да, мне казалось, что я знаю «Короля Лира» вдоль и поперек. В действительности же я получил очень важный урок от Набокова, так как задумался об этих именах. Частично они традиционны: «Трэй» — распространенное имя для собаки; у Стивена Фостера есть такая песня «Старый пес Трэй». Три собаки — у Лира было три дочери. Последняя, но не наихудшая — Корделия. Последняя, но не наихудшая из собак носит имя Милочка. И это были маленькие собачки. В наши дни их порода была бы пекинес или чихуахуа, но во времена Шекспира собачка была бы спаниелем. Существует целая цепь поэтических образов, в которых спаниели — воплощение неблагодарности. Они лижут вам руку, чтобы получить конфету, а потом поворачиваются спиной. Чем больше я думал о собаках Лира, тем больше меня поражало искусство Шекспира, его тонкая ирония — тем более, что Корделия, к которой отец относился так сурово, конечно, не отвернулась от него.
Разумеется, все эти мысли пришли мне в голову благодаря тому, что Набоков спросил меня, знаю ли я, как звали трех собак. И теперь, когда я читаю курс о Шекспире, то упоминаю вопрос Набокова в моей первой лекции и говорю: «Вы не поймете пьесу Шекспира, если не знаете имен трех любимых собак Короля Лира». И в этом аспекте сам Набоков действительно очень близок к Шекспиру. Почти каждая деталь в его рассказах должна быть принята во внимание. Он назвал свой последний сборник рассказов по заголовку первого рассказа сборника, вышедшего в 1924 году. Это название — «Катастрофа», что по-русски может означать гибель, крушение надежд, как и английское слово, но также и серьезную аварию. Впоследствии Набоков дал этому сборнику другое заглавие — «Детали захода солнца». И если вы смотрите на детали захода солнца — очень мелкие подробности — вы поймете что-то очень важное о рассказе. Мне кажется, что все его творчество такого характера. Самые мелкие детали могут быть важными, и читатель сам должен решить, какие именно. Он всегда говорил, что величайший писатель, который когда-либо жил на этой планете и достиг наивысшей степени выразительности, был Шекспир. И мне кажется, что он в большой степени научился своей технике у Шекспира.