Владимир Набоков: pro et contra. Том 1
Шрифт:
Стихотворение из сборника «Poems and Problems» («Стихи и задачи») {168}
К России
То Russia
Три шахматные задачи из сборника «Poems and Problems» {169}
Позиция № 8
Белые:Kpg7, Cal, Kd5, Kh6, g3.
Черные:Kpg5, Фе4, nn.: c3, f6, f7, g6, h5.
Мат в три хода
Решение:
1. К:с3 и на любой ход ферзем следует
2. Ке4+ Ф:е4 3. C:f6x
Если 1… f5, то 2. К:е4+ fe 3. Cf6x
Если 1… h4, то 2. К:е4+ Kph5 3. g4x.
Конь, атакующий черного ферзя и заставляющий его в конце концов вернуться на свое прежнее место, и к тому же использование другой фигуры для постановки мата показались мне нестандартным решением во время составления этой задачи (Монтрё, 22 октября 1966).
Позиция № 13
Белые:Kph4, Фс3, Лd1, Лg7, Са2, Ch2, Ке6, Kg8.
Черные:Kpf5, Фc6, Лd4, Лd8, Са3, Са6, Кс7, Kf7, nn.: b7, е4, f6, g4.
Мат в два хода.
Решение:
1. Фа5+ Фb5 2. Лf1х;
1… Фс5 2. Ке7х
1… Фd5 2. K:d4x
Нетривиальное решение. Эта задача была составлена в Монтрё, 3 октября 1968 года, в последних отблесках «Ады», и была опубликована в лондонской «Evening News» 24 декабря 1968 г.
Позиция № 18
Белые:Kpf5, ФхЗ, Лс7, Лс8.
Черные:Kpd6, Фb8, Ле7, Ле8, d5.
Белые берут назад один ход и ставят мат в один ход.
Решение:
Белая пешка на d7 взяла черного коня на с8 и стала ладьей; вместо этого пешка на d7 теперь бьет черную ладью на е8, становится конем и ставит таким образом мат черному королю.
Чувствуется какое-то магическое очарование в ретроспективных превращениях белой ладьи в черного коня, черной ладьи в белого коня и в сохранении симметричности в расположении фигур.
Я посвятил эту шахматную сказку великому русскому шахматисту Евгению Зноско-Боровскому по случаю двадцатипятилетия его шахматных побед. Он, в свою очередь, опубликовал ее в шахматной колонке ежедневной эмигрантской газеты «Последние новости» в Париже 17 ноября 1932 года под именем В. Сирина, это был мой основной псевдоним в те годы. Задача была перепечатана в «New Statesman», Лондон, 12 декабря 1969.
Перевод с английского Дарьи Сафроновой
II.
Воспоминания
И. ГЕССЕН
Из книги «Годы изгнания: Жизненный отчет» {170}
В. В. Сирина, обожаемого первенца моего покойного друга В. Д. Набокова, я знал еще ребенком, но, хоть и очень люблю детей, мало интересовался тонким, стройным мальчиком, с выразительным подвижным лицом и умными пытливыми глазами, сверкавшими насмешливыми искорками. Правда, при частых посещениях особняка Владимира Дмитриевича детей приходилось видеть редко: они были «на своей половине» (точнее — в своем этаже, надстроенном специально для них) со своими гувернерами, гувернантками и прислугой, и встречался я с ними только когда случалось у Набоковых обедать. Но и за обедом беседа не считалась с присутствием детей, которые тяготели: две девочки — к сидевшей между ними воспитательнице, два мальчика — к разделявшему их гувернеру.
Мне хорошо было известно, что родственное окружение друга моего настроено против меня, и казалось, что такое настроение сообщается и детям. Сам Владимир Дмитриевич любил говорить о своих детях, главным образом о первенце, которого он, а тем более жена его и ее родители буквально боготворили. В кабинете В. Д. бросался в глаза большой фотографический снимок: над детской коляской, в которой под великолепным, дорогими кружевами убранным одеяльцем лежал будущий Сирин, — любовно склонились, впившись в ребенка восторженным взглядом, отец, мать и дед Рукавишников. У меня сложилось впечатление о крайне ненормальном воспитании, скованном мертвящими великосветскими условностями, и еще больше укрепилось, когда, лет четырнадцати, Сирин, по завещанию внезапно умершего крестного отца получил и сам миллионное состояние. Приблизительно в это же время В. Д. стал рассказывать, что «Володя пишет стихи, и очень недурные», но я не усмотрел в них признаков творческого дара, равно как не придавал значения рассказам об его настойчивом коллекционировании бабочек, оказавшемся, однако, серьезной, прочной страстью. Напротив, когда В. Д. поделился со мной радостью, что в ближайшем будущем Володя выпустит в свет сборник стихов, я так решительно протестовал, что друг мой заколебался и только и мог ответить: «Ведь у него свое состояние. Как же мне помешать его намерению?» — и это заставило еще больше усомниться в будущности юноши.
Как счастливо ошибся я. Но не объясняется ли ошибка всецело тем, что мне оставалась еще неведома его, как он сам выразился в замечательном стихотворении памяти Толстого, «почти нечеловеческая тайна» {171} — его подверженность таинственным зовам Аполлона к священной жертве, которые без остатка плавят любые влияния.
Ценные автобиографические черточки содержатся в речи, с которой он обратился ко мне в день семидесятилетия, поэтому уместно воспроизвести ее, опуская, конечно, обращения по моему адресу: