Владимир Набоков: pro et contra. Том 1
Шрифт:
Вслед за реинтеграцией всей духовной субстанции и ее воссоединением с первоисточником, Богом, наступает эсхатологический момент, ознаменованный уничтожением лишенного пневмы и света материального космоса. «Труды всего Тибила рассыплются, и весь небосвод содрогнется» (Ginza. H, 396). Гностическое пророчество почти буквально сбывается в «Приглашении на казнь». В последних строках романа описан настоящий конец света:
«Мало что оставалось от площади. Помост давно рухнул в облаке красноватой пыли… Все падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашеные щепки, мелкие обломки позолоченного гипса, картонные кирпичи, афиши; летела сухая мгла; и Цинциннат пошел среди пыли, и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему»
Это душа последнего гностика покидает земную жизнь и возвращается к своему небесному отцу,
«Comme un fou se croit Dieu
nous nous crayons mortels».
Борис Зайцев сказал однажды: «Сирин (русский псевдоним Набокова) — писатель, у которого нет бога, а может быть и дьявола» [327] . Действительно, если бы нам пришлось выразить заложенную в замысел романа гностическую философскую систему в терминах поэтики, мы были бы близки к созданию особого поэтологического мифа. Подобная перекодировка теологической модели в поэтическую открыла бы собой целый ряд захватывающих интерпретаций набоковской «поэтической теологии» и природы взаимоотношений автора-творца со своими творениями.
327
См.: Струве Г.Русская литература в изгнании. New York, 1956. P. 287.
«Мои персонажи — галерные рабы», — заявил Набоков о своем деспотизме по отношению к созданным им героям. «Каждый персонаж следует путем, придуманным мною. Я — абсолютный диктатор в моем собственном мире, поскольку я один отвечаю за его прочность и истинность» [328] . Как всесильное божество, Набоков создает миры и населяет их своими созданиями. Это он заточил Цинцинната в стенах «кое-как выдуманной камеры», понастроил изощренные лабиринты, приставил к его камере стражников, пригласил жертву на собственную казнь и разыграл перед ней кошмарную пьесу-мистификацию, включающую издевательский «тур вальса». Если мы проведем параллель с гностическим мифом, то писатель играет в романе роль демиурга, а «домом мертвых» окажется сама книга. В самом деле, Цинциннат, заключенный в узилище печатных строк, начинает, подобно истинному гностику, брошенному силами зла в несовершенство бытия, подвергать сомнению не только свою онтологическую сущность, но и правомочность своего создателя.
328
Strong Opinions. P. 69.
В гностических мифах роль Посланника Бога, проникающего в земной мир и приносящего спасительное знание гностику, принадлежит неземному существу «извне». В тексте «Гинзы» Посланник Бога рекомендуется любопытным образом, к которому нетрудно подобрать соответствующее поэтическое толкование:
«Я слово, сын слов, пришедшее именем Явара. Великая жизнь… послала меня вперед узреть эту эру, пробудить спящих и поднять дремлющих. Сказано мне: „Иди, выбери следующих тебе в Тибиле… Избери, и выведи избранных из мира“»
Главная характеристика безбожного мира из набоковского романа, если ее перевести с языка теологии на язык поэтики, — полное отсутствие поэтического языка.
«Окружающие понимали друг друга с полуслова, — ибо не было у них таких слов, которые бы кончались как-нибудь неожиданно, на ижицу, что-ли, обращаясь в пращу или птицу, с удивительными последствиями»
Слово деградировало до уровня социально-коммуникативного средства, и «давно забыто древнее врожденное искусство писать» (98). Луна, гностический символ одного из архонтов, сверкает на чернильнице (32) и сторожит статую последнего поэта (33). Писатель Набоков, подобно «сыну слов» из гностического мифа, спускается в мир-темницу и избирает Цинцинната, последнего гностика, последний реликт истлевшей и забытой культуры. Не случайно зарождение «гностического» сознания в ребенке, открывшем в момент падения из окна свою нездешнюю сущность, совпадает с днем, когда Цинциннат научился «выводить буквы» (101) [329] . Ребенком Цинциннат с книгой садился на берегу реки, «и вода бросала колеблющийся блеск на ровные строки старых, старинных стихов» (189). Цинциннат «упивался старинными книгами» (39), он читал пушкинского «Евгения Онегина», которого Набокову предстояло перевести через несколько лет, и в своей камере он читает знаменитый исторический роман «Quercus», героем которого является дуб. Таким образом, истинным смыслом «гностической гнусности», выделяющим Цинцинната из толпы, является причастность к культуре. Именно за причастность к культуре, более того, к культуре Набокова, автор, подобно гностическому посланнику, избирает Цинцинната.
329
Падение ребенка Цинцинната напоминает аналогичный эпизод из жизни поэта В. Ходасевича, которого Набоков считал «величайшим поэтом, рожденным двадцатым веком». В. Ходасевич описывает свое падение из окна в «Младенчестве» (Воздушные пути. 1965. № 4. С. 113–114). Тот же эпизод отражен в его стихотворении «Не матерью…» (Тяжелая лира. Пг., 1922).
В тексте «Гинзы» «сын слов» показывает своему избраннику путь к спасению: «Он вручил мне свои листы, / Молитвой, порядком молитв заполнены были они. / Опять протянул он мне их, / и сердце мое больное нашло исцеленье» (Н, 382). В первой главе автор кладет на камерный стол Цинцинната «чистый лист бумаги и изумительно очинённый карандаш, длинный, как жизнь любого человека, кроме Цинцинната» (26). «Если кто-то обладает „гносисом“, он — существо свыше», — говорится в «Евангелии Истины». «Если позовут его, он слышит, отвечает, и оборачивается к Позвавшему его… Имея гносис, он исполняет волю Позвавшего его. Он жаждет делать угодное Ему, и получает ответ» (J, 89). В тюремной камере новорожденный писатель Цинциннат создает в течение 20 дней (каждому дню соответствует глава романа) собственное литературное произведение, исповедь. Эта исповедь состоит из писем, дневниковых записей, воспоминаний, философских этюдов. В совокупности эти разбросанные фрагменты составляют внутреннюю повесть, заключенную в текст. Карандаш Цинцинната, «просвещенный потомок указательного перста» (26), несколько листов и слабая надежда на бессмертие составляют то единственное, чем Цинциннат отвечает на галантное приглашение на казнь. Его страх перед смертью уменьшается прямо пропорционально укорачиванию карандаша (26, 94–95, 201). Цинциннат пытается «исписать» свой страх и тем самым обезвредить смерть. Последнее, предсмертное желание Цинцинната касается исключительно посмертной творческой судьбы:
«Сохраните эти листы, — не знаю, кого прошу, — но: сохраните эти листы… Я так, так прошу, — последнее желание нельзя не исполнить. Мне необходима хотя бы теоретическая возможность иметь читателя, а то, право, лучше разорвать. Вот это нужно было высказать. Теперь пора собираться»
Последнее слово, «смерть», написанное огрызком карандаша на последнем листке, перечеркнуто. Это — результат причастности к спасительному познанию — гносису, переданному новорожденному поэту «посланником слова», автором, создавшим писателя Цинцинната по своему образу и подобию.
Однако гносис, добытый участием в таинстве созидания, — единственная надежда смертного, но не гарантия вечной жизни. Изучив поэтическую теологию Набокова, мы знаем, что не каждое литературное произведение имеет право на бессмертие. Истинное произведение искусства священно для Набокова, но на его эстетическом небе сияют лишь немногие избранные, в то время как под ними небо кишит множеством божков-самозванцев. На Олимп литературного бессмертия не допущены «литературные бражники» и еретики, и Набоков бдительно стережет врата в этот рай, не впуская в него ни своих героев, ни многих известных писателей, включая Достоевского, Тургенева, Сартра. Для самого Набокова место в этом раю, конечно, предусмотрено [330] .
330
См. стихотворение Набокова «В раю» в его «Poems and Problems» (New York, 1970. P. 45).
Но Цинциннат только начинающий писатель. «Дрожа над бумагой, догрызаясь до графита» (96) карандаша, Цинциннат ведет упорную борьбу со словом. Целый ряд «topoi inneffabilitatis», о которых я уже писал в связи с неизречимостью гностического Бога, не что иное, как отчаянные попытки Цинцинната овладеть словом и побороть свое косноязычие.
«Не умея писать, но преступным чутьем догадываясь о том, как складывают слова, как должно поступить, чтобы слово обыкновенное оживало, чтобы оно заимствовало у своего соседа его блеск, жар, тень, само отражаясь в нем и его тоже обновляя этим отражением, — так что вся строка — живой перелив; догадываясь о таком соседстве слов, я, однако, добиться его не могу, а это-то мне необходимо для несегодняшней и нетутошней моей задачи. Не тут! Тупое „тут“, подпертое и запертое четою „твердо“, темная тюрьма, в которую заключен неуемно воющий ужас, держит меня и теснит»