Влюбленные лжецы
Шрифт:
Что его подкупило в Левиттауне, так это цокольный этаж в доме, который они смотрели, — он оказался удивительно большим и светлым.
— Выглядит так, словно его специально строили под мастерскую художника, — рассказывал он. — Я все-все посмотрел, и у меня просто слов нет, чтобы выразить, как там классно. Да я бы, не вставая, малевал там день и ночь! Я даже смогу делать там гравюры, установлю литографический камень, да что угодно! Наверно, ты слышал всю эту ерунду про жизнь в пригороде — если туда переедешь, так все пойдет кувырком?! Так вот, я в такое не верю. Если суждено, чтоб твоя жизнь рухнула, это может случиться где угодно.
В другой раз он спросил:
— Ты про Гарвард слышал?
— Про Гарвард? Нет.
— Знаешь, по-моему, у Фила появились отличные шансы попасть туда, и даже, возможно, со стипендией. Звучит обнадеживающе, хотя, понимаешь, кроме того, что это известное
И они поехали. Миссис Розенталь отправилась вместе с ними. Когда Дэн вернулся в наш офис, он буквально источал восторг по поводу всего связанного с Гарвардом, включая и само звучание этого слова.
— Билл, ты не представляешь! — говорил он мне. — Нет, это надо увидеть самому! Погулять там, посмотреть, послушать — пропитаться этим духом. Я просто потрясен: в центре огромного промышленного города находится целый небольшой мир чистых идей. Это все равно что соединить воедино двадцать семь Купер-Юнионов!
Было решено, что следующей осенью Фил поступит на первый курс Гарварда, и Дэн частенько стал отмечать, мимоходом и вскользь, что в их доме все будут скучать по этому пареньку.
Однажды вечером, когда мы вышли после работы на улицу, он чуть замедлил шаг, желая, неторопливо прогуливаясь, поведать мне что-то и таким образом снять с сердца некий груз, который, видимо, тяготил его весь день.
— Тебе ведь не раз приходилось слышать весь этот треп насчет того, что, дескать, кому-то «нужно помочь»? — начал он. — Только и слышишь: «ему нужно помочь», «ей нужно помочь», «мне нужно помочь», так? И еще у меня такое чувство, будто почти все, кого я знаю, занимаются психотерапией, словно это новое модное хобби, эдакое сумасшествие, охватившее всю страну, подобно игре в «Монополию» в тридцатые годы. У меня есть приятель, с которым я познакомился в Купер-Юнионе, — умнейший парень, хороший художник, женат, имеет прекрасную работу. Виделся с ним вчера вечером, и он признался мне, что ему надо бы сходить к психоаналитику, но нет денег. Сказал, что подавал заявку на бесплатное лечение в клинике Колумбийского университета, его заставили пройти кучу анализов и тестов, написать о себе целое дурацкое сочинение, а потом взяли и отказали. Он мне и говорит: «По-моему, они просто решили, что я недостаточно интересен для них». Я отвечаю: «То есть?» А он: «Знаешь, у меня такое впечатление, будто они уже досыта наелись этими мамочкиными еврейскими мальчиками». Ну, ты понимаешь, о чем я?
— Нет.
Мы шли в сумерках мимо неоновых вывесок — туристическое агентство, сапожная мастерская, какая-то забегаловка, — и я помню, как внимательно разглядывал каждую из них, словно она могла помочь мне собраться с мыслями.
— Вот я и хочу спросить тебя: что за дела, какой толк в том, чтобы непременно быть «интересным»? Ну-ка отвечай! — потребовал Дэн. — Нам что, всем выпустить себе кишки, чтоб доказать, какие мы «интересные»? Нет уж, такой степени изысканности мне не достигнуть, да и ни малейшим желанием не горю. Ну… — К этому времени мы уже стояли на перекрестке, и, прежде чем уйти, он на прощание помахал мне рукой, в которой держал сигару. —
Всю ту весну я чувствовал себя просто ужасно, причем мне становилось хуже и хуже. Я все время кашлял, и силы совсем покинули меня; я стремительно худел, брюки буквально падали с меня; ночью я просыпался мокрый от пота; а в течение дня моим единственным желанием было найти местечко, где прилечь, хотя во всем «Ремингтон Рэнде» такового не имелось. Потом, в один из обеденных перерывов, я посетил бесплатную рентгеновскую лабораторию и узнал, что у меня продвинутая стадия туберкулеза. Вскоре мне посчастливилось попасть в госпиталь для ветеранов на Стейтен-Айленде, и хотя в итоге мне повезло и я не отошел в мир иной, но от мира бизнеса отойти пришлось.
Уже потом я прочел, что туберкулез не просто входит в список «психосоматических заболеваний», но и находится в самой верхней его части: утверждают, будто ему особо подвержены люди, уверенные, что в обстоятельствах невыносимо тяжелых им пришлось особенно туго. Ну что ж, может, так оно и есть. Но тогда я думал о том, как хорошо себя чувствуешь, когда тебя обнадежат — или хотя бы просто прикрикнут на тебя, как это делала служившая некогда в армии деспотичная медсестра в стерильной маске, велевшая мне лечь на койку и не вставать. Так я и пролежал восемь месяцев. В феврале 1951 года меня выписали на амбулаторное лечение в любой из одобренных Администрацией по делам ветеранов клиник, «имеющихся по всему миру». Данная фраза прозвучала в моих ушах сладкой музыкой, и, более того, мне сообщили, что моя болезнь квалифицировалась как «инвалидность, связанная с несением службы», это давало мне возможность получать двести долларов в месяц до тех пор, пока мои легкие опять не станут чистыми, а также право на единоразовую компенсацию задним числом в размере двух тысяч долларов наличными.
Мы с Эйлин даже и не мечтали, что когда-нибудь судьба так улыбнется нам. Как-то раз, поздно вечером, когда я принялся строить планы на будущее, размышляя вслух, вернуться ли мне в «Ремингтон Рэнд» или, может, стоит поискать работу получше, Эйлин вдруг заявила:
— Давай мы все-таки сделаем это.
— Сделаем что?
— Ты что, забыл? Поедем в Париж. Потому что если мы не сделаем это сейчас, пока еще молоды и способны на авантюрные поступки, то вообще никогда уже больше не увидим его.
Я не верил своим ушам. В эту минуту Эйлин выглядела почти так же, как когда-то на сцене, принимая аплодисменты после исполненного ею монолога из «Мечтательницы», но в выражении ее лица было что-то и от «крутой» секретарши, позволявшее предположить, что из нее выйдет стойкая путешественница.
И после этого все закрутилось очень быстро. Следующее, что мне отчетливо запомнилось, был вынужденно ужатый прощальный прием, устроенный прямо на пароходе, в нашей «отдельной каюте туристического класса», на борту лайнера «Юнайтед Стейтс». Эйлин пыталась перепеленать нашу дочку, устроив ее на верхней койке, но это оказалось непросто — так много народу столпилось в тесном помещении. Моя мать тоже была здесь: она сидела на краю нижней койки и ровным голосом рассказывала всем о Национальной ассоциации женщин-художниц. Также мы пригласили некоторых служащих из «Ботани-Миллз» да еще несколько случайных знакомых, и, конечно, Дэн Розенталь тоже пришел. Он принес бутылку шампанского и игрушку ручной работы, верно очень дорогую, нечто вроде тигра, которую наша малышка не оценит, наверное, еще пару лет. Это экзальтированное сборище Эйлин окрестила, как я сам несколько раз слышал, пока она договаривалась о нем по телефону, «наше маленькое морское soign'ee». Я подозревал, что она перепутала французские слова «чрезмерный» и «вечеринка», но мое владение этим языком было не такое, чтоб я решился ее поправить. Спиртное лилось рекой, но, похоже, в основном в глотку моей матушки, одетой в элегантный весенний костюм с дорогой шляпкой, украшенной перьями, которую она скорее всего купила специально для этого случая.
— …Да, но, видите ли, мы единственная в стране общенациональная организация, и теперь количество наших членов исчисляется несколькими тысячами, а потому, конечно, каждый, кто хочет вступить в ее ряды, должен представить веские доказательства своей профессиональной состоятельности в качестве художника, прежде чем мы вообще начнем рассматривать соответствующую заявку, так что мы на самом деле очень и очень… — И чем глубже она погружалась в свой монолог, тем шире позволяла разойтись в стороны своим коленям, на которые опиралась руками, пока наконец темный край ее мешковатых трусов не стал виден всем гостям, сидящим напротив. Это был ее старый просчет. Она так и не научилась понимать, что, если человек видит твои трусы, ему уже все равно, какая на тебе шляпка.