Вне сезона (сборник)
Шрифт:
Лик его был бугрист и неотчетлив, выделялись крупный нос и густейшие полуседые брови, из-под которых лишь изредка поблескивала капельная голубизна.
– А вы кто ж такой будете? Чей? – спросил я, подходя.
Был он мало опрятен, кое-где серая его туальденоровая рубаха была порвана, а кое-где зашита грубыми стежками, а в уголках его рта запеклась слюна. Словом, не ахти какой приятный человек сидел передо мной.
– Адрияна Тимохина ай не помнишь? – еще раз усмехнулся он, и на этот раз его усмешка оказалась не вызывающей, а какой-то жалкой, оборонительной.
По
– Дикой! – вскричал я, пораженный.
– Во-во, Дикой… Меня и ноне так дразнют.
Я сразу вспомнил того мальчика, которого мы прозвали Дикой. Мы с ним учились вместе в церковноприходской школе. Это был странный мальчик, некрасивый и хилый, но не тем он был странен, а тем, что все время уединялся, все время сторонился нас, сорванцов, чуждался и пугался, за что и получил кличку Дикой. Все он что-то строгал, чинил, мастерил, соединял какие-то колесики, пружинки. Большую часть времени он проводил в заброшенной полуразвалившейся баньке. Смотрел он в землю.
Естественно, что был он козлом отпущения среди ребят. Мало кто не дергал, не стукал его по голове, не щипал, не дразнил. Он все сносил и только еще больше замыкался.
Было нам лет по двенадцати, когда однажды, томясь от безделья, мы решили совершить налет на его баньку и узнать, чем он там занимается.
Давясь от смеха, мы поползли к ней огородами, окружили, распахнули дверь и увидели Дикого. Он стоял лицом к нам с расширенными от ужаса глазами, а за спиной его в полосах света, проникающих в щели, крутились какие-то большие и малые колеса, ритмично хлопали какие-то дощечки, скрипели ременные передачи, словом, действовала какая-то хитрая машина, какой-то агрегат.
В мгновение ока мы разрушили эту конструкцию, дико хохоча, мы разорвали передачи, поломали колесики, поплясали на обломках и остановились, не зная, что делать дальше.
Дикой лежал ничком на земляном полу и плакал. И тут впервые перехватило мне горло от жалости к человеку, от нежности к нему, к его уединенной жизни, от невыразимого желания немедленно, сейчас же восстановить справедливость, сделать этого мальчишку сильным и гордым.
– Дикой, миленький, вставай! Ну, давай мы вместе починим эту твою хреновину, – закричал я.
Он встал и вышел из баньки. Больше он туда не возвращался.
С того времени я взял его под свою опеку, не давал его обижать, не раз дрался из-за него, но он по-прежнему дичился, к себе не допускал.
В 1917 году в нашем селе стали появляться сначала эсеровские, а потом и социал-демократические агитаторы. Впервые мы услышали слова о равенстве, о справедливости и решили сколотить революционный отряд. Я звал Дикого в этот отряд, но он лишь улыбался и отмалчивался.
Через несколько месяцев мы ушли из села усмирять мятеж белых в Рязани. Я весь горел тогда и жаждал немедленной справедливости для всех, хотел немедленно сделать своих односельчан свободными и гордыми, с волнением я сжимал в руках винтовку, не зная, что покидаю свое село навсегда. Дикого после этого я не видел, не слышал о нем, да и не вспоминал.
И вот сейчас мы встретились.
– Я не пью, Пал Петров, – сказал Дикой. – Давай просто так покалякаем.
– Давай покалякаем, – сказал я, закуривая. – Ну, как ты живешь, Адриян?
– Живу – хлеб жую. Ты-то как?
– Да я что, как ты живешь?
– Я все тут живу, в Боровском.
– Как же это так? – спросил я. – Небось помотало и тебя по белу свету немало?
– Обошлось, – сказал он. – Не сдвинули меня.
– Не может быть! – воскликнул я.
– В армию по здоровью не брали, – спокойно сказал Дикой, – а в тридцатом годе, когда с твердым решением пришли, так я им сам все добро отдал. И самовар, и граммофон, и зеркалу…
– Неужели ты все шестьдесят четыре года в Боровском просидел?
– В Ухолово езжу. В магазин.
Мы замолчали. Дикой на меня не глядел, глядел, по своему обыкновению, в землю. Был он, видимо, смущен встречей со мной и ковырял землю чурбашкой. Потом вынул ножик, принялся чурбашку эту строгать.
«Так всю жизнь он и прострогал, – подумал я. – Ужас-то какой».
Над нами в чистом необъятном небе двигались две сверкающие точки, таща за собой прямые белые следы. Звено истребителей. Дикой посмотрел в небо.
– К дождю, – сказал он, кивая вслед самолетам.
– Что к дождю, Адриян?
– Примета у меня такая. Если след от аппарата линейный, твердый – к вёдру, а ежели чуть расползается – к дождю.
– Наблюдатель ты, Адриян, – сказал я.
– Ага, – вдруг твердо как-то и, может быть, даже с некоторым вызовом сказал он, – наблюдатель. Всю жизнь наблюдаю, и баста. Звали меня в начальники, ну нет, тигрой лютой я быть не могу.
Щепки полетели из-под его ножа в разные стороны.
«Со мной, что ли, спорит? – подумал я. – Вряд ли. Должно быть, это старая его боль».
– Когда же тебя в начальники звали, Адриян?
– В тридцатом годе, что ли, – хмуро ответил он.
Чурбашка под его ножом превращалась в станок рубанка.
– В колхозе-то состоишь или единоличник?
– Состою. Пособляю им по плотницкой да по столярной части.
– А семья, Адриян, у тебя есть? – осторожно спросил я.
– Один я, – сказал он. – Почитай два года уж как овдовел, а сынок в Донбассе мастером на шахте служит. Да ты о себе-то расскажи, Пал Петров, как ты-то? Робята есть у тебя ай времени не было завести?
– Дочка, – сказал я. – И внуки уже есть. Мальчик и девочка.
– А чем она, твоя дочка, занимается? Бабы в городе ныне ученые. Может, физик она у тебя ай химик?
– Она артистка.
– Артистка?
– Танцорка она у меня.
– Небось в Большом театре?
Настала моя очередь замяться.
– Да нет, понимаешь, Адриян, специальность у нее оригинальная. Она танцует, но только на коньках, на льду, понимаешь…
– Фигурное катание, что ли? – спросил Дикой.
– Ну да, – обрадовался я, – вот это самое. И дочка и зять, вместе они, парное катание… Сначала чемпионами были, а теперь в ансамбле.