Вне закона
Шрифт:
Он заехал во двор, остановил машину под сосной и, открыв своим ключом боковую дверь, от которой деревянная лестница вела в верхние комнаты, стал подниматься.
Свет квадратом упал ему под ноги. Ника стояла в дверях, лицо затемнено, но все же Кедрачев почувствовал нетерпение Ники, хотя вроде бы она ничем не выказала его и, только когда он поднялся, шагнула навстречу, непричесанная, взлохмаченная, в халате, от нее шло тепло разгоряченного тела.
— Пойдем, — сказала она и взяла его за руку.
Они пересекли небольшой коридор, где пахло застоялой водой, видимо, из верхнего туалета, и вошли в ярко освещенную комнату. Здесь Кедрачев прежде никогда не бывал. Обстановка кабинетная:
— Мне не с кем больше посоветоваться, Володя, — сказала она. — Может, тут надо что-то уничтожить… Но я боюсь. Понимаешь? Дорог каждый час. Сегодня я велела сторожу никого не пускать, кроме тебя, а завтра набегут. И может оказаться поздно… Сначала вот это, а потом все остальное, — она ловко вынула из верхней папки два листка. — Это он написал полгода назад, когда болел…
Кедрачев быстро просмотрел листки; один из них был адресован в Политбюро, другой являл обращение к ученому совету и совету директоров объединения, но тексты их были одинаковыми. То было своеобразное завещание, в котором Палий просил после его смерти назначить или избрать генеральным директором Кенжетаева.
— Почему его? — невольно вырвалось у Кедрачева.
Ника сидела, подняв ноги на кресло, лицо ее с косоватыми карими глазами раскраснелось; впрочем, ей, наверное, сейчас было совершенно наплевать, как она сидит, Кедрачев для нее не чужой, да и заботили ее прежде всего эти документы.
— Я ничего об этом не знала… Он даже мне не доверил. — Она сморщилась, всхлипнула, словно от обиды. — Но тут такое… такое… Ты ничего не поймешь, если не прочтешь его записки. Я тебе принесу чаю, а ты читай…
Она вскочила с кресла, сунула ноги в тапочки, направилась было к двери, но сразу повернулась, уголки ее губ опустились, и она проговорила зло:
— Никакой Кенжетаев… слышишь, никакой Кенжетаев не должен прийти…
— А кто должен прийти? — спросил Кедрачев.
— Ты! — выкрикнула она. — Только ты! И пусть они все треснут от злобы… Никто, я знаю, лучше отца знаю, не сможет повести дело, как ты. И я ведь чувствую — ты хочешь.
Он смотрел на нее, невысокую, лохматую, заряженную могучей волей, — в такое мгновение эта женщина могла решиться на все, — и не удивлялся, что она раскрыла его тайное желание, не дававшее ему все дни похорон покоя. Возникло оно не ныне, а давно, еще когда рядом был Палий; много лет приглядываясь к этому всемирно известному человеку, он давно определил, что ничем не слабее его, хотя у него нет палиевских ярких научных работ. Впрочем, яркими они были давно, а потом… У Палия были только власть и имя, а более ничего.
2
…С некоторых пор я стал наезжать в район Севастопольского проспекта, где стоит серый массивный универмаг «Бухарест», привлекающий своим названием приезжих. Вокруг теснятся стандартные белостенные дома, и если пройти дворами, то можно выйти к полуразрушенной церкви Бориса и Глеба. Здесь когда-то ютилась деревенька Зюзино, разоренная после войны, а вокруг нее — огороды, которые отводили рабочим разных предприятий, они сажали на них картошку, капусту, строили небольшие дощатые халабуды, укрытые ржавым железом, а кто добудет — серым шифером и толем. В халабудах ставили печурки с коленчатыми трубами, чтобы можно было погреться в непогоду, обсохнуть после копки картофеля, да и хранить в мешках подсушенные овощи, — сразу ведь все не увезешь. Неподалеку — за оврагами и дорогами — тянулся лес, среди тощих его сосенок поднимались иногда королевы в медных одеждах по стволам и с изогнутыми смолянисто-янтарными ветвями, но было их немного. А чуть ближе леса, в полуовражке, устроили незаконную свалку, впрочем, в те годы за окраинами Москвы множество было таких свалок, и никто всерьез о них не беспокоился, уж очень тяжкая была жизнь.
Вот в этом, невидном по тем временам месте осенью сорок девятого года произошла трагедия, о которой и знать-то почти никто не знал. Однако же именно здесь погибло безвинно двадцать семь человек, кости их тут и сгнили, а потом, в шестидесятых, стали строить в этих местах дома, строят и до сих пор, проложили широкие асфальтированные трассы; Зюзино поглотила Москва, как и другие окрестные деревни, только церковь Бориса и Глеба осталась, ее сбитый кирпич в непогоду сочится, будто на стенах храма проступают капли крови. Может быть, мне только так кажется?
А над белыми домами плывут кучевые облака, светится голубое с позолотой небо, каким писано оно было в прежней церкви; гудят машины, большие автобусы, троллейбусы, люди толкаются в очередях, радуются покупкам, и никто не знает о тех погребенных. Может, немало таких мест в Москве? Скорее всего, никогда нам об этом не узнать. Только и теперь случается — экскаватор загребет ковшом землю, и оператор замрет от ужаса, увидев, что со слежалой глиной зачерпнул скелет, а вместе с ним чудом сохранившиеся большие наручные часы, называемые когда-то кировские, или еще что-нибудь такое из давней жизни. Чьей только кровью не полита наша земля!
Все это имеет прямое отношение к нашему рассказу, и если читатель окажется терпелив…
Вот здесь мы оставим рассказ о наших днях и шагнем в сорок девятый — без такого временного броска не открыть тайны, к которой был причастен Палий и многие иные люди описываемой истории…
3
Он рос здоровым, хотя сытой жизни не было, да и быть не могло. Замоскворецкий парень из коммуналки с окнами в путаный-перепутанный проходной двор, где теснились сараюшки с амбарными замками, ободранные флигельки и пристройки, крытые ржавым железом.
Подле одного из сарайчиков вкопали в землю стол и две скамьи, тут собирались в теплые вечера перекинуться в карты или постучать костяшками домино, иногда сбивалась компания выпить и закусить. Нечто вроде дворового клуба. Случались праздничные дни, а иногда скверные, с драками и скандалами. Тогда наведывался чахоточный участковый Хведя с землистым лицом, слюдяными желтыми глазами, кашлял, составлял протокол; протоколов боялись — черт-те знает куда пойдет бумага — и, когда доходило до этого, всем миром старались умаслить Хведю; он любил, чтобы его упрашивали, и постепенно отходил; однако же мог и силу применить: худой, лядащий, а внезапно врежет костяшками пальцев по шее — несколько дней не разогнешься.