Вне закона
Шрифт:
Как не подивиться этому великолепному связному! За несколько сотен километров несет он донесения от нас в Москву, через шоссе и железные дороги, над деревнями и городами, забитыми немцами, над жерлами орудий, сквозь броню танков, над траншеями и блиндажами, сквозь толстые стены и стальные решетки гестаповских тюрем. Наши радиограммы читает начальник разведотдела штаба Западного фронта, их читает, хочется верить, и сам командующий — и, может быть, даже в Ставке Верховного Главнокомандования!
А какими диковинными марсианами показались нам двое десантников, Киселев и Бурмистров, приземлившиеся вместе с
— О самсоновцах нам много рассказывали в части, — говорили Киселев и Бурмистров. — Так и говорят всем новичкам: «Деритесь так, как дерутся в тылу самсоновцы».
Восторженным гулом встретили десантники и партизаны эти слова.
— До вашей первой радиограммы по рации Чернышевича, — продолжал Бурмистров, — всю группу считали погибшей. Дело в том, что самолет ваш немцы сбили на обратном пути, недалеко от фашистского аэродрома около станции Сещинская…
В шумной давке, у мешков, я увидел Самсонова, Ефимова, Кухарченко. Они стояли и смотрели при свете огромных костров, как выгружали гол, сухари, патроны, концентраты, колотый сахар, медицинские сумки с перевязочным материалом. Капитан держал в руках накладную и чертыхался:
— Я радировал им. Зачем нам сухари и каша пшенная? Жариков! Вынь-ка фляжку из кармана — водка и табак только для комсостава. Жулики кладовщики! Тыловые крысы! Вот тут сказано: «Московская водка» — десять фляжек. А в мешке — всего три. У кого крадут? У нас — у народных мстителей! Сколько жулья еще у нас!
Кухарченко подмигивает затуманенным глазом. По-моему, кладовщики тут ни при чем… От Лешки-атамана за версту пахнет «Особой московской».
Ругань Самсонова звучит почти добродушно. Утром слышал, как, прочитав радиограмму «Центра» о высылке груза, он торжествующе сказал радисту: «Моя взяла! Груз не на группу, а на три отряда пришлют! Значит, прав я был, делая ставку на бригаду! Победителя не судят! А Боков риска боялся!» Капитан первый день щеголяет в новеньких сапогах, мастерски сшитых Баламутом из желтой лосевой кожи, снятой с разбившегося «юнкерса».
Угощая Баламута легким табаком «Слава», который я ухитрился под носом Самсонова спереть из груза, я от души похвалил его за отличную работу.
— Тут, брат, целая история, — усмехнулся Баламут. — Вызвал меня неделю назад капитан. «Сооруди-ка, — говорит, — мне крылатые, семимильные сапоги из кожи птеродактиля — «юнкерса»! Да постарайся — щедро награжу. Главное — сделай повыше подошву да каблуки». — «Некогда, — говорю. — На операции езжу каждую ночь». — «От операций, — говорит, — я тебя освобождаю». Но я все равно ездил. Ночью немцев бью, днем чеботарю. Сделал, принес. Примерил — доволен. «А выше каблуки, — спрашивает, — нельзя было сделать?» Уж так ему хочется выше казаться. «Ну ладно, — говорит. — А насчет награды, — говорит, — я не шутил. Представил я тебя и Витьку к новому ордену Отечественной войны первой степени и Иванова — к Красному Знамени (начальник все-таки) за отважный разгром шайки бандитов и прочие самоотверженные геройства». Вот я и гадаю, за что я награжден: за подвиги богатырские или сапоги командирские?
Партизаны, слушавшие этот рассказ, расхохотались. А я уже слишком хорошо знал Баламута. Глаза его не смеялись. Но и он тут же поддался всеобщему ликованию.
Из рук в руки переходили газеты. Партизаны щупали, нюхали свежие номера «Правды», «Известий», «Красной звезды», тут же у костра по двое, по трое читали их от доски до доски.
В мои руки попала накладная. Я читал ее как поэму: «Мины ПМС, упрощенные взрыватели, запалы, капсюли, запальные трубки, электрические детонаторы, бикфордов шнур».
Только один партизан, казалось, не радовался в ту ночь — Щелкунов. Он протиснулся к мешкам и опустился на колени рядом с ящиком патронов. Я поразился той перемене, что произошла с ним за последние дни. Он еще больше похудел, осунулся, две острые, неизгладимые складки легли возле рта, в глазах словно застыл отблеск пожаров, зажженных карателями в Краснице.
— Щелкунов! — для порядка прикрикнул Самсонов. — Ты что тут распоряжаешься? Положи ящик!
Щелкунов взломал финкой ящик — руки у него были забинтованы холщовыми лентами — и вытащил несколько пачек патронов. Он прижал их к груди и пошел прочь аршинными своими шагами, расталкивая плечом сочувственно притихших партизан — прямой, неуклюжий.
Как сильно изменился он после гибели Минодоры! Он почти не бывает в лагере, все свободное от заданий время проводит в деревнях. Он не замкнулся, нет — у него теперь вся округа знакома. Ему улыбаются угрюмые деревенские старухи, кивают седобородые деды, все называют его по отчеству, дети души в нем не чают… Однажды, когда Кухарченко заскочил в Бовки и расстрелял тамошнего старосту, Щелкунов пошел к соседям и стал наставлять их: «Вы немцам скажите, что староста ваш к партизанам сбежал, чтобы вам худо не было, чтобы вас в убийстве не заподозрили. А я ему в дом листовок советских подброшу или еще чего… Важно от вас месть немецкую отвести». Да, еще недавно Щелкунов и я были ровесниками, а теперь он гораздо старше меня…
Ночь пролетает незаметно за распаковкой и распределением груза, в бесконечных разговорах на одну и ту же тему, поистине неисчерпаемую: что делается там, на Большой земле? У костров из рук в руки переходят газеты «Правда», «За Советскую Беларусь»…
Незаметно наступает утро. Дым от костров затопил лагерь на Городище серым, тусклым облаком, оттеснив и растворив в себе ночную темень. И облако это светлеет почти на глазах, становится прозрачным, уплывает ввысь и в стороны. Падает, бледнея, ненужное пламя костра. Устало помаргивая, гаснут июльские звезды. И думы наши, улетевшие было вслед за «Дугласом», возвращаются на Малую землю.
Лагерь постепенно пустеет. Сначала уходят наши гости — командиры и комиссары отрядов, приезжавшие за боеприпасами. Уезжает на велосипеде с драгоценной пачкой газет Полевой. Одна за другой уходят из Городища боевые группы. Сгибаясь под тяжестью тола и новеньких мин системы полковника Старинова, скрываются в темноте три Николая и вся группа подрывников, замирает вдали тарахтенье подвод, увозящих на ночную диверсию группу Гущина. Проводив Богомаза, одиноко сидит Верочка у потухшего костра возле цыганского фургона.