Вне закона
Шрифт:
Давно ли оглядывались мы с Щелкуновым на Красницу и видели, как золотила утренняя заря соломенные шапки ее крыш!..
По улице наш врач Мурашев и его жена Люда ведут под руки седую женщину с перевязанной бинтами головой. Страшным голосом кричит она:
— Ребячьи ангельские душеньки их прокляли! Будь они прокляты, прокляты, прокляты!..
Багровый отблеск заката лежит на пепелище. Темнеет, свежеет ветерок, и тут и там красно и зло мерцают угли, поземкой вьется пепел. Над черным пожарищем, тяжело взмахивая белыми крыльями, пролетает бездомный аист. Точно хлопья сажи, кружит воронье. Высоко-высоко реет черный
Дед Белорус-Белоус. Минодора, дочь Беларуси… «Белорутины! — вдруг вспыхивает в памяти черный, жирный шрифт. — Фюрер вас любит!..» А на дороге, в пыли, валяются рамки с медом — это немцы обжирались медом деда Минодоры. Обжирались и сплевывали воск. Не вкус меда, а вкус пепла чувствовал я во рту.
За обгорелой яблоней показались двое. Впереди идет Щелкунов, а за ним — да это Белорус-Белоус, Лявон Силивоныч! Они несут как носилки сорванную с петель калитку, а на ней — что-то черное, обугленное, скрюченное. Нет, я не могу на это смотреть!
Руки у деда в ожогах, в страшных волдырях и струпьях — копался, видно, в углях. Седые волосы, борода в саже. Рубаха распахнута на впалой груди, на шее болтается медный крест на суровом шнурке. Взгляд его безумен, рот скошен в улыбке.
— Вся вот сгорела, — бормочет он, — а колечко вот снял и бусы… Нитка сгорела, а бусы собрал… Домовой и тот, поди, сгорел, а я, старый, цел!.. А пчелы все бунтуются! Бунтуются пчелы, да!..
Я что-то говорю деду. Дед не слышит меня. А Щелкунов — на его руки тоже страшно смотреть — убитым голосом произносит:
— Он на пасеке в лесу был, потому и спасся… Тронулся дед… — А глаза у Володи тоже безумные. — Рылись в углях… Сердце у меня, понимаешь, в обоженных руках билось. И мерещилось мне, будто это ее сердце в углях…
Едва слышно хрипит старик:
— Я видел ихний флаг фашистский — красный, черный и белый. Красный огонь, черные угли, белые кости…
Я не могу смотреть на них, не могу дышать воздухом Красницы. Я ухожу, а вдали все слышится обжигающий душу исступленный крик:
— … Проклятые, проклятые, проклятые!..
На следующий день, десятого июля, наши отряды заминировали и засекли все дороги на пути к партизанским селам и до вечера пролежали в засадах, поджидая немцев. Каратели так и не посмели подступиться к нашим минам и засекам, но вечером мы узнали, что они расправились с Ветринкой. Сначала поселок бомбили зажигательными бомбами, потом ворвались каратели. Те же — из эсэсовского полка Дирлевангера…
Вместе с Ветринским отрядом мы подошли к поселку тогда, когда от него уже почти ничего не осталось. Поселок был похож на огромный костер — пылал стеклозавод «Ильич», горел торфяной завод, рушились в трескучем, высоком, сплошном пламени больница, клуб, школа, почта и радиоузел, хлебопекарня и магазин, догорали жилые дома…
Один из пикировщиков, выходя из пике, задел заводскую трубу и рухнул наземь. Каким-то чудом он не взорвался. Партизаны нашли в обломках полетную карту, документы летчиков — они были курсантами летного училища в Быхове. Мы сняли с самолета все, что только можно было. Баламут срезал желтую лосевую кожу с бензобаков.
Барашков подбежал к Богомазу и Полевому.
— Борис Петрович! Товарищ командир! Посоветуйте… Мы хотим заминировать трупы летчиков… За ними обязательно приедут.
Богомаз и комиссар переглянулись, потом посмотрели на пылавшую Ветринку.
— Минируйте! — твердо сказали они.
На опушке леса мы столкнулись с кучкой ветринских женщин, полумертвых от страха, полусумасшедших от горя. Они кинулись к своим отцам, братьям, сыновьям… Не сразу удалось узнать у них, что карателям удалось схватить в поселке одиннадцать партизанских семей. Дети и старики — все были убиты и брошены в огонь. Гестаповцы, кроме того, угнали с собой в Быхов двадцать девушек и двенадцать парней для отправки на каторжные работы в Германию…
Я видел, как первые добровольцы Ветринского отряда, стеклодув Котиков и его сын Кастусь, рванулись к пылавшим домам, но их удержали, оттащили. Видел, как похожий на привидение, весь измазанный сажей, с сумасшедшими глазами шел по родной улице четырнадцатилетний Боровик. В один день стал он круглым сиротой…
В центр поселка еще долго нельзя было войти. Прошумел, прошипел на углях дождик, и развалины дымились горячим паром. На площади уцелел только пустой киоск «Мороженое»…
Это были дни неуемного горя и ненасытной ненависти. Громом гремели, светлее дня становились июльские ночи. Накалялись пулеметные дула, чертили небо дуги трассирующих пуль. На место одного убитого партизана становилось пять, десять бойцов. Смерть за смерть, кровь за кровь!..
Да, громом гремели июльские ночи. А утром или днем, когда валился я в лагере спать, за минуту перед тяжелым сном, события последней ночи проносились перед глазами нестройной чередой: объятые пламенем хаты — замах руки с противотанковой гранатой — нелепая фигура полицая в кальсонах — судорожно сведенные руки пулеметчика на бьющейся в ознобе гашетке — изуродованное автоматной очередью лицо гитлеровца — еще не засыпанная землей лунка с миной и толом — блеск рельса под луной… Кровь, дым, огонь.
Мы мстили не только за мертвых Красницы и Ветринки, но и за живых, за наших братьев в армии — односельчан погибших. Они сидели в блиндажах и окопах, лежали в госпиталях, шли по разным дорогам войны в тот последний, страшный день их дедов, отцов, матерей, братьев и сестер, сыновей и дочерей…
И часто думалось: «Если так ужасна гибель рабочих Ветринки, крестьян Красницы, то как безмерно страшна должна быть сдача Севастополя, гибель сотен городов, тысяч сел! Как ужасна вся эта война, если бы только можно было увидеть ее всю сразу, почувствовать ее целиком… Этого сделать нельзя, и это хорошо — иначе ослепли бы глаза, не выдержало бы сердце».
Теперь, после Красницы, после Ветринки, я мог признаться самому себе в том, что прежде мне не давало покоя мучительное, тщательно заглушаемое чувство. Теперь я мог разобраться в этом чувстве. Как-то Надя Колесникова, эта фантазерка, сказала мне: «Вот было бы здорово, если бы мы могли не убивать немцев и полицаев, а брать их в плен и отправлять самолетом на Большую землю. Там бы выяснили, фашисты они или нет, и поступили бы с ними как надо. А то даже в немца стреляю из засады, а сама думаю: «А вдруг этот фриц — хороший рабочий парень, вдруг он мечтает о том, чтобы перебежать к нам? Его ли вообще вина, что он в Германии родился?» Тогда, еще сам не научившись ненавидеть, я постарался ответить девушке сурово и твердо, но внутренне я разделял ее сомнения. Теперь же Красница и Ветрянка дотла сожгли жалость к врагу в самой нежной душе.