Внебрачный контракт
Шрифт:
– Моя дочь – Дуняша.
– Какая хорошенькая! На тебя похожа! – И он надолго задержал на мне взгляд, потом перевел его на маму, будто сравнивая. – У нее глаза твои.
– Наверное. Моя же дочь! – не без гордости заметила она.
– Я слышал, ты замуж вышла.
– Да, да. Я положу ее пока на кровать.
– Конечно. Довольна?
– Чем? – И она еще больше зарделась. Она понимала, о чем ее спрашивал Юра – а я понимала, почему она тянет с ответами.
– Мужем, семейной жизнью... Вообще – жизнью?
– Он в армии, –
– А помнишь, как мы до ночи катались на велосипеде, я показывал тебе церковь, фрески?.. Написать тебя хотел... Но Лидка, злодейка, тебя в Москву увезла! Потом отчитывала меня – мол, что ты к девочке пристал! Оставь ее в покое! Ей всего пятнадцать лет! А не увезла б она тебя тогда, мы бы поженились!
– Ах! Ну что ты такое говоришь! – в бессилии каком-то отмахнулась мамаша.
– Ну вот что ты, Миш, намалевал?! Хоть ты ему, Зоська, скажи! – возмущалась тетя Лида в соседней комнате. – Я ведь битый час вдалбливала тебе, что синяя ваза на холсте не может быть написана ультрамарином! Я вообще просила тебя не использовать этот цвет! – Она была очень недовольна. Нет, недовольна – это, пожалуй, не то слово! Такое впечатление, что Миша страшно обидел, оскорбил, унизил ее.
– Но как же так?! Лид! Мне что, ее охрой, что ль, писать надо было, когда она синяя? Темно-синяя!
– Ваза стоит на столе. Вот! Мало того, перед окном! Вот! Я еще вишневую тряпку под нее подложила. Вот! Шторы – бледно-зеленые! Ты посмотри, сколько цветов и оттенков окружающих предметов отражается в самой вазе за счет света! В ней все отражается – и белый потолок, и серость апрельского ненастного дня, и шторы, и бледно-желтые обои, и эта вишневая тряпка, в конце концов! Ты вглядись – ведь на поверхности вазы нет ни одного синего штриха, ни одного пятнышка! Неужели ты не видишь самых элементарных вещей?! Твоя задача – отобразить все отсветы комнаты в данное время в этой вазе!
– Тогда она не будет синей! – упирался Миша.
– Она будет такой, какая есть на самом деле, а не то, что у тебя – ночная ваза ядовитого, неправдоподобного, баклажанного цвета! – прокричала тетя и прибежала к нам вся в красных пятнах. – Вот дурак! Как его только в художественное училище взяли?! Макашов! Нужно для Дуни кроватку сделать! Я сейчас бегу в мастерскую, вечером на вокзал – Марта из Таллина приедет. Ну все, пока, я побежала!
Тетя тогда работала над лавровой ветвью – плакатом, который спустя три месяца висел во всей красе на одном из домов Цветного бульвара перед очередным фестивалем молодежи.
Юра Макашов сколачивал для меня кроватку, раза три чуть было не саданул себе по пальцу, глядя на родительницу мою. А когда мой лежак был готов, подошел к ней сзади и прошептал:
– Матреш, а может, бросишь все и выйдешь за меня замуж? А? Я Дуняшку удочерю, как родная будет!
– Нет, – тихо проговорила мамаша, глядя в окно.
– Но ведь ты меня любишь. Я вижу, что ты неравнодушна ко мне!
–
– Что – нет? – встрепенулся он. – Нет – «да» или нет – «нет»?
– Нет – «нет»! У меня муж есть. Я его люблю и жду. И буду ждать.
А мамаша-то врала насчет «нет-нет» – неравнодушна она была к Юре Макашову! Уж кому, как не мне, об этом знать! Вот странность-то какая – обожая моего отца (можно сказать, до безумия), она одновременно любила и Макашова, который катал ее на велосипеде, показывал ей церковь и фрески за три года до ее замужества.
– Бред какой-то! Но ведь у нас с тобой любовь была!
– Да. Помнишь, как мы с Лидкой поменялись ботинками – у нее ведь нога на размер меньше...
– Ты все ноги в кровь сбила и молчала...
– А ты, когда увидел, два километра меня до дома на руках нес... – и она наконец отвернулась от окна и посмотрела на Макашова. Он обнял ее. У нее голова, видать, закружилась. Юра приник к ее губам... «Закричать или не закричать? – размышляла я. – Да ладно, пусть целуются, вроде мужик-то ничего, кровать мне сделал».
Но поцеловаться им все-таки не удалось, потому что как раз в этот кульминационный момент в дверь нетерпеливо позвонили. То ли Зоська, то ли Миша открыл дверь, и в комнату ворвалась бабушка № 1, звеня судочками с детсадовским обедом:
– Нет! Это что ж такое получается?! Прихожу на первый этаж – ни тебя, ни Дуси! Спрашиваю – где? И мне никто ничего ответить не может – все пьяные, Клавка сипит что-то, не пойми что. Бабки Сары нет, пришлось ждать! – Она скинула на кровать свое неизменное пальто бутылочного цвета с искрой и продолжила: – Благо, пришла скоро. Я, говорит, на огороде была, проверяла, на месте ли дом. Ох! Дом! Одно название! Скворечник какой-то, а не дом! Ну и рассказала, что ты Дунечку подхватила да к Лиде уехала! Я сюда! Такова она – тяжкая материнская ноша моя! – высокопарно заключила она и всплакнула даже.
До глубокого вечера бабушка проторчала у племянницы, присосавшись к плите – все готовила и готовила – она, казалось, боялась, что кто-то в доме останется голодным. После ужина приехала Лида вместе с полной темноволосой женщиной в коричневом кроличьем полушубке и серых шерстяных брюках. Это была Марта из Таллина. Она прожила в Старом городе всю жизнь, растапливая камин углем и каждую субботу посещая костел с высоким, устремленным в изменчивое прибалтийское небо, пиком, но говорила на чистом русском языке.
– О! Какой мальчик! – восторженно воскликнула она после того, как Юрик Макашов скрылся в кухне, и решила немедленно приступить к действию. – Лида, он женат?
– Кто? Макашов? Нет! Что ты! – почему-то удивилась тетя.
И Марта с той минуты начала очаровывать Юрика – очаровывать дерзко, смело, напрямую. Она скинула с себя полушубок. Мало того, зашла в маленькую комнату, улыбнулась мне натянутой, неестественной улыбкой, натужно спросив:
– Чей это такой замечательный ребенок?