Вниз по реке (Сборник рассказов)
Шрифт:
— Это в вас говорит зависть — сдержанно произнесла Венеция — Вы завидуете тому, что люди меня просто обожают, и мечтают обо мне. А о вас они, конечно же, не мечтают.
— Люди? — пустыня рассмеялась — Эти слабые двуногие существа?! Мне не нужно ни их обожание, ни их мечты. Зачем? Мне хватает того, что они боятся меня.
— Я же говорю, вы грубы — Венеция осудительно покачала гладью каналов — Вы ничего не смыслите в людях. Они, не все конечно, но многие — весьма интересные создания. Особенно те, кто называет себя творческими личностями. Ах, если бы вы знали, как они могут взволновать! Какие прекрасные вещи они могут создать! Но откуда вам знать? Вы ведь не утончённая натура. Другое
— Творческие личности? — перебила её пустыня — Кажется, я знала одного. Он иногда навещал меня. Лётчик. Однажды я чуть не убила его. Но, когда он в очередной раз приземлился во мне, я увидела, как он, вместо того чтобы, как обычно, ремонтировать свой самолёт, склонился над блокнотиком. И я заглянула в этот блокнотик. О да, я тоже знала волнение! Там было что-то про маленького мальчика. И ещё что-то про лиса. Больше я никогда не пыталась его убить.
— Всё вы врёте — насупилась Венеция — Не было такого никогда. Я, например, никогда не слышала о таком.
— Не верите? — зашуршала пустыня — Ну как хотите. А вы думаете, что существует только то, о чём вы слышали?
— Зато вы никогда не слышали и не услышите прекрасные голоса гондольеров, распевающих в ночи свои серенады. Нежный плеск вёсел, плывущий над тёмными каналами — гордо сказала Венеция.
— А вы когда-нибудь слышали, как поёт песок под телом ползущей змеи? — парировала пустыня
— А вы когда-нибудь видели, как таинственно сверкают фонари, которые гондольеры зажигают на своих гондолах?
— А вы видели, какие прекрасные картины рисуют миражи, когда жаркое солнце накаляет песок?
— Не видела, и видеть не хочу! — крикнула Венеция.
— А мне ваши гондольеры с их гондолами и даром не нужны — закружилась вихрем пустыня — Не нужны!
— А мне, мне ваши миражи! — закричала Венеция — И змеи, что вы мне своими змеями тут хвастаетесь.
— Да вы!..
Когда они устали спорить, они разошлись в разные стороны.
— Подумаешь — Венеция выгнула брови мостов — миражи, змеи.
— Ишь, какая фифа — думала пустыня, поправляя барханы — люди её обожают, хм.
— Я завоевательница — Венеция призадумалась — Так, по-моему, она о себе сказала? Грубая… и сильная. Какая же она сильная…
— Да, люди никогда не будут любить меня, так как её — призналась себе пустыня.
— Боже, как это, наверное, прекрасно быть пустыней — загрустила Венеция — Быть могучей, бескрайней, свободной…
— Господи, Господи — печально шептала бескрайним песком пустыня — но почему же ты не сделал меня Венецией?
Время собирать…
Даже сейчас, умирая в своей постели, насквозь пропитанной потом и страхом, я пытаюсь восстановить в памяти все, что знал о нём. Сквозь оконные стёкла безмятежно льются ручейки солнечного света, там, за стеклом неумолимое продолжение жизни, щебет птиц, смех людей, шелест листвы, а здесь я, переживший два инфаркта, и вряд ли переживущий третий. Умирать не страшно, умирать жаль. Я так любил этот мир, я любил саму жизнь, я с наслаждением вдыхал воздух и пил прохладную воду, смотрел на мир вокруг и заглядывал в свою душу, всё мне приносило радость, но, наверное, так говорит каждый, обречённо стоя на пороге смерти. На самом деле я прожил обычную человеческую жизнь, в которой помимо любви и радости были и злоба, и ненависть, и грязные поступки, и уж если быть откровенным, намного больше, чем мне сейчас хочется об этом помнить. Вопрос — виноват ли я, или это обстоятельства управляли мною? — уже не имеет значения. Всё, что было сделано за отпущенные мне пятьдесят два года, аккуратно разложено на чаши весов и мне осталось только узнать результат, справедливость которого нельзя подвергнуть сомнению.
Что могу вспомнить я сам? Разве что малую часть от сделанного. Но и здесь всё достаточно трудно. Какие поступки важны, какие нет? Наверное, это не правильно, слишком по-человечески думать так, а на самом деле важно каждое движение руки, каждый поворот головы, каждое слово, и даже каждая мысль. Любая секунда моего существования может повлиять на положение стрелки, и мне греет душу то, что я провёл рядом с ним достаточно много времени.
Я подружился с ним, когда мне было десять, а ему около сорока. Наш барак наконец-то решили снести и вместо выделенной государством трёхкомнатной квартиры, мы переехали в небольшой домик, в тихом пригородном районе. Я не хочу жить в этом скворечнике — по любому поводу повторял отец, имея ввиду новенькую панельную многоэтажку, и потому с радостью обменял свежую жилплощадь на четвёртом этаже на уютный частный двор. Мне же было в принципе всё равно, да и мой голос тогда ещё совершенно не учитывался при решении разных важных дел.
Улица на которую мы переехали, утопала среди всевозможных деревьев и кустарников, причём почти буквально. Когда осенью умершие листья с высоченных тополей у нашего двора опадали на землю, мне приходилось сгребать их в кучи, и меньше двух, величиной в мой рост никогда не выходило. А потом, когда все жгли свои кучи листьев, начиналось и совсем невообразимое. Смог стоял целую неделю, люди задыхались, у них слезились глаза, случались даже отравления, но никто никогда не прекращал жечь. Я уже тогда знал, что листья лучше не сжигать, а закапывать в землю, так происходит естественное возвращение всего вытянутого корнями из почвы обратно, но моё мнение в те времена ещё совершенно не спрашивалось.
Я помню, сидел на корточках возле огромной оранжево-красной кучи, и чиркал спичками о коробок. Получалось не очень. Одна спичка сломалась, со второй отлетела сера, третья просто выпала из рук, когда я зашёлся очередным приступом кашля. Это было в самый разгар сжигания листьев и покрасневшие глаза вместе с заходящимся кашлем были само собой разумеющимися.
— Не получается? — услышал я вопрос за спиной и от неожиданности четвёртая спичка треснув, сложилась пополам. Тьфу ты!
Я недовольно скривившись обернулся и тут же моя недовольная мина перекривилась в презрительную. Передо мной стоял мой сосед из маленького домика справа от нашего двора, сорокалетний придурок, точно маньяк — так по любому поводу повторял мой отец, а потому, так «по наследству» считал и я. Не мог же я думать не так, как отец, в те времена за несовпадение мнения можно было запросто получить от него подзатыльник, оттого и презрение автоматически начерталось на моём лице.
Он извинительно улыбнулся, и эта улыбка навсегда запечатлелась в моём мозгу, наверное, потому что до этого я такой не видел. Уже потом, позже, когда социализм окончательно умер, и на смену ему пришла совсем новая и непривычная мне жизнь, я случайно встретил такую же. Повинуясь всеобщему стадному тяготению, а может и благодаря страху неумолимо приближающейся смерти, я, закалённый советский атеист на старости лет решил посетить церковь, и там на стене… Сначала мне показалось, что я вижу своего соседа, и я чуть было с радостью не бросился к нему, но вовремя успел понять, что это только картина, да и попросту разглядел лицо. Совсем не те глаза, не тот нос, и даже губы не те, одна только улыбка в которой они застыли была копией той, которую я так часто видел на лице моего соседа.