Внутренняя колонизация. Имперский опыт России
Шрифт:
В начале XIX века Карамзин нашел семантическое решение проблемы варягов, назвав их норманнами. Один ранний источник именовал норманнами людей, пришедших в Константинополь из «Руси» (Vasil’ev1946; Franklin, Shepard 1996). Более важно, что, приравняв варягов к норманнам, Карамзин приравнял россиян к другим европейским народам, которыми в прошлом тоже правили норманны. Конкурирующая историческая школа стала известна под именем «антинорманнистов». Дебаты не смолкают и сегодня. Как пророчески заметил Август Шлёцер:
Во всей словесности не знаю я примера, чтобы наука отечественной истории у какого-нибудь образованного народа имела столь странный ход. Повсюду шла она вперед… – а здесь [в России], не один раз возвращалась она вспять (1809: 2/391).
Татищев
«История Рюрика – тихая, даже “идиллическая”», – писал Ключевский (1956: 1/140). Она рассказывает о добровольном соглашении, заключенном викингами с финно-славянскими племенами. Одна сторона сказала другой: придите и владейте нами. Другая, наверно, спросила: а что там у вас есть? Но ведь Рюрик иностранец, мог сказать кто-то в толпе. Пересказывая эту историю вначале, Татищев должен был верить, что, во-первых, без суверенной власти нет гражданского мира, а во-вторых, что не важно, явится ли суверен извне или изнутри племени. Первое из этих двух положений было высказано Томасом Гоббсом и в XVIII веке стало политическим мейнстримом. Второе же было довольно необычным.
Как и мы, если не еще сильнее, Татищев воспринимал историю о варягах как парафраз гоббсовского «Левиафана». Как рассказывает «Повесть», среди славян «не было… правды, и встал род на род, и была у них усобица», пока они не сказали себе: «Поищем себе князя, который бы владел нами и судил по праву» (Повесть временных лет 1950: 214). Ко времени Татищева идеи Гоббса достигли России благодаря трудам немецкого философа Самуэля фон Пуфендорфа (1632–1694). Большую часть жизни он работал во враждебной России Швеции, и потому его учение очень подходило для импорта в Россию. Работая после Вестфальского мира, который закончил долгую религиозную войну в Европе, и на фоне Северных войн с Россией, главной политической ценностью – общим интересом, который соединяет правителя и подданных, – Пуфендорф объявил безопасность государства. Только тот правитель легитимен, кто обещает и предоставляет подданным должную защиту. Только лояльные подданные достойны защиты суверена.
В России, как и в германских землях конца XVIII века, за спорами о трудах Пуфендорфа скрывалась дискуссия о Гоббсе (Kempe 2007). Вот как Пуфендорф передает основную идею «Левиафана»:
В то время, как я добровольно делаюсь подданным государя, я беру обет послушания ему и получаю его защиту; с другой стороны, государь, чьим подданным я становлюсь, обещает мне защиту и получает мое послушание… Те, кто создают суверена, в то же самое время обещают ему то, чего требует природа подданства… Как же можно назвать это, если не заключением завета? (Pufendorf 2002: 595).
Эта версия гоббсовской идеи договора-завета оправдывает насилие со стороны суверена тем, что в его отсутствие подданные прибегнут к еще большему насилию. У Пуфендорфа эта идея приобретает форму действия, драмы: подданные «создают суверена», обмениваясь «обетами» и непосредственно обсуждая их друг с другом, а потом и с монархом. Именно этим в «Повести временных лет» заняты варяги и славяне. Как у Пуфендорфа, славяне обещают варягам послушание, а те в ответ обещают безопасность. Постколониальным исследователям хорошо знакома ситуация, в которой завоеватель стремится превратить захват в договор. Как поясняет индийский историк Ранаджит Гуха:
Конкистадор должен… перейти от момента, когда он обнажил меч, к истории, от внезапного насилия к закону… В то мгновение, когда совершается этот переход, он перестает быть завоевателем и становится правителем, хотя привычки мышления и речи могут по-прежнему определять его действия в терминах изначального захватнического проекта (Guha 1998: 86).
Посвящая теории одну из глав своей «Истории российской», Татищев ссылается на Макиавелли, Гоббса, Локка, Вольфа и Пуфендорфа. Из всего этого в русском переводе был доступен только труд Пуфендорфа, выполненный по личному заказу Петра I и опубликованный в 1724 году. Приспосабливая систему Гоббса к пост-Вестфальской Европе, Пуфендорф очищал ее от богословских и других религиозных идей, которые могли быть по-разному истолкованы католиками и протестантами (Hunter 2001). Чтобы покончить с религиозными войнами, надо было спроектировать такую систему мира, которая бы отняла у религиозных различий политическое значение. Если такую систему примут протестанты и католики, ее смогут принять и православные.
Татищев начинает свою политическую философию не с коллективного опыта гоббсовской «войны всех против всех», а с идиллической идеи брачного союза. Сам по себе человек беспомощен, он не может один обрести «пользу, удовольствие или спокойность» и потому вступает в гражданские «сообщества». Образец такого союза – брак, тоже институт, основанный на договоре, как и государство. Брак заключают по свободному выбору, но после того, как стороны подпишут соглашение, они не могут его нарушить, и каждая сторона может принудить другую к соблюдению контракта. То же справедливо и в отношении государства, доказывает Татищев. В семье муж «от естества» властвует над женой и детьми, и на том же основании стоит монархия: «Монарх яко отец, а подданные яко чада почитаются, каким бы порядком оное и учинилось» (Татищев 1994: 1/359).
Патриархальная философия уживалась в Татищеве с альтернативной историей. Он утверждал, что славяне произошли от амазонок – женщин-воительниц, которых Геродот помещал в Скифии. По Татищеву, в древности амазонки переселились из Африки на берега Волги, где стали славянками. Это открытие он приписал Феофану Прокоповичу, архиепископу Новгородскому и одному из ближайших сподвижников Петра. В историческом воображении Татищева эти амазонки, предки русских, играли особую роль. В соответствии со своей идеей брака как образца договорных отношений он полагал, что договор между викингами и славянами был браком, в котором викинги играли мужскую, а славяне – женскую роль. Русские стали хорошими воинами потому, что происходили от брака викингов и амазонок. Позднее и, наверно, независимо от Татищева, Екатерина Великая создала настоящий культ амазонок, включавший такие элементы, как «амазонская» одежда, способ верховой езды «амазонкой» и женский «отряд амазонок» – вооруженных дворянских жен, которые приветствовали Екатерину в покоренном Крыму (Зорин 2001; Проскурина 2006). Видя саму себя амазонкой, Екатерина даже писала Дидро, что в Санкт-Петербурге ей не хватает варягов, этих «первых русских» (Diderot 1992: 123).
Размышления об амазонках и брачная модель государства помогли Татищеву примирить Рюрика с Гоббсом и Пуфендорфом. Как известно, Гоббс отличал государство, основанное на «установлении», от основанного на «приобретении». В первом случае имеет место добровольное соглашение между членами общества, во втором – завоевание извне. Оба типа государства берут свое начало в страхе и предоставляют одинаковые права суверену. Ужас перед иностранной оккупацией помогает Гоббсу объяснить, почему суверен использует ужасающие методы власти. В то же время уравнивание этих двух типов государств дает Гоббсу возможность нейтрализовать расовое наследие норманнского завоевания, которое в его время еще оставалось значимым для Англии. «Невидимым противником Левиафана было [норманнское] завоевание», – писал Фуко (2005: 112). Татищев понимал логику «Левиафана» достаточно хорошо, чтобы почувствовать схожий миротворческий потенциал в «Повести временных лет». Добровольное приглашение заграничного суверена объединяет оба гоббсовских типа государства, нейтрализуя разницу между «установлением» и «приобретением». Наемник становится князем, приглашающая сторона переходит в подданство, а идея добровольности позволяет этому договору сохранить легитимность. Эта комбинация нейтрализует расовую модель Российского государства, в котором варяги-Рюриковичи доминировали над порабощенными славянами. Потом логику такой нейтрализации можно было развивать двумя способами. Первый, к которому историки обратились позднее, состоял в том, чтобы преуменьшить различия между вступившими в соглашение сторонами (варягами, славянами и финнами) и представить общество как мультиэтничную целостность, которая путем консенсуса выбрала себе суверена. Татищев нашел второй и более сложный путь, преувеличивая различия между викингами и славянами и потом объединяя их с помощью гендерных метафор и брачной модели государства.
Шлёцер скептически воспринял эту мирную и все же невероятную, вполне барочную историю Татищева. Задавая себе и читателю вопрос, какой была Северная Русь в 800 году, он опирался на колониальный опыт, который его современники приобретали в далеких путешествиях. Русь тогда напоминала «Сибирь, Калифорнию, Мадагаскар», писал Шлёцер. С горечью он сравнивал «просвещение», занесенное на Руcскую равнину норманнами, с тем, какое казаки принесли камчадалам (Цит. по: Милюков 2006: 142). Из отчетов Георга Вильяма Стеллера, который путешествовал на Камчатку в 1740 году, Шлёцер знал, что российское завоевание этих земель было одним из самых кровавых в истории. Всего за сорок лет после прибытия казаков население Камчатки сократилось в пятнадцать раз. Чуждый русскому национализму, Шлёцер приложил идею колонизации к самим истокам российской истории. Древняя Русь для него была экзотической, пустынной страной, которую завоевали викинги.