Внутри, вовне
Шрифт:
— Спасибо, мистер Гудкинд, — сказал Джерри Бок.
Я вышел. Хотя мне еще предстояло отбыть тюремный срок, я пошел, забрал свои учебники и побежал к трамваю, чтобы вовремя поспеть домой в мой первый шабес после «бар-мицвы». В тот вечер я собирался пойти с папой в синагогу.
Все остальное время, что я учился в школе имени Таунсенда Гарриса — это время я помню очень смутно, — меня называли «Игнашей». Но меня это совершенно перестало волновать. С Биберманом мы больше почти не разговаривали, и, кстати, мы не получили премии за рассказ. Ее получил Эбби Коэн. Это, однако, не помогло ему достаточно продвинуться в редколлегии «Стадиона». До самого окончания школы
Глава 32
Рисунки
В самолете. Вашингтон — Тель-Авив.
17 августа 1973 г.
Может быть, это из-за позднего часа или из-за высоты. В самолете темным-темно. Я пишу при свете крошечной лампочки, укрепленной над головой, и из-за толчков самолета строчки выходят корявые и пляшущие, как мои мысли. Мне надо бы бросить писать и постараться немного вздремнуть, но у меня сна ни в одном глазу. Ладно, надо будет попросить у субтильной эль-алевской стюардессы стаканчик спиртного и закончить описание маминого подвига с рисунками. Без ее помощи я, наверное, так и не кончил бы школу имени Таунсенда Гарриса. Зеленая кузина спасла меня, замахнувшись кирпичом, — фигурально выражаясь; и она заслуживает этого панегирика — особенно после того, как я так долго изображал ее далеко не в лучшем свете, и учитывая ее нынешнее состояние.
Я все еще подозреваю, что мама переживет всех врачей, которые сейчас суетятся вокруг нее, и мою сестру Ли, и меня, но пока она лежит в больнице в Иерусалиме, и меня срочно вызвали к ней. Ей взбрело в голову в день Девятого ава побывать на могиле «Зейде». Это наш старый обычай — в годовщину разрушения двух храмов молиться на могиле своих родителей, но ни от кого не требуют ради этого лететь за шесть тысяч миль, с другого края света, — во всяком случае, в ма-мином-то возрасте. Но уж так ей захотелось. Наплевать, что она плохо видит, плохо слышит и почти не ходит — об этом пусть врачи позаботятся: если уж она что надумала, ее и пушкой не прошибешь.
Мне, конечно, чертовски тревожно.
Да, ну так вот, про мои рисунки. Я уже, кажется, упоминал о том, что в школе имени Таунсенда Гарриса совершенно сумасшедшее значение придавалось рисованию. Семестр за семестром все ученики должны были выдавать на-гора рисунки или картины маслом, и у каждого успеваемость зависела от его умения рисовать. Рисование было, по выражению учителей, одним из «диагональных» предметов, как английский или латынь. Мне трудно объяснить, откуда и почему возник этот термин, но все мы твердо знали, что, если мы не будем успевать по «диагональным» предметам, мы не получим аттестата.
Так вот, я никакими силами не мог научиться сносно рисовать, да и по сей день не научился. После катастрофы с «Аристой» я больше не тревожился о своей карьере в школе имени Таунсенда Гарриса, и уж рисовать-то я, во всяком случае, напрочь перестал. К выпускному экзамену мне надлежало сдать за последний класс восемь рисунков. И когда конец учебного года был уже не за горами и все школьники лихорадочно рисовали кто натюрморты, кто ландшафты, кто плакаты — кто во что горазд, — наш учитель рисования, педантичный блондин с холодными глазами по имени мистер Лэнгсам, предупредил меня, что я стою на краю пропасти. Он сказал, что, провалившись по рисованию, невозможно избежать ужасного конца. Так что за несколько дней до выпускных экзаменов до меня вдруг дошло, какая участь меня ожидает, и я в отчаянии стал по ночам что-то малевать цветными карандашами и акварельными красками. Может быть, подумалось мне, мистеру Лэнгсаму моя мазня даже понравится. Я понятия не имел, что именно ему нравится, а что — нет, а в моих каракулях, как мне казалось, была даже какая-то пикассоподобная нелепость. Но этого никто никогда так и не узнал, потому что в последний учебный день, едучи в школу, я по рассеянности забыл все свои восемь рисунков в трамвае.
Обнаружив это, я под каким-то предлогом убежал из школы, схватил такси и помчался в трамвайный парк, где поднял шум на весь мир, но рисунков так и не нашли. Я, с искренними слезами на глазах, рассказал эту грустную историю мистеру Лэнгсаму, но он холодно выслушал меня и записал мне несдачу экзамена по рисованию. В сущности, он не имел права сделать ничего другого, но он мне даже не посочувствовал. Мы были с ним один на один в его кабинете, и он взял ведомость с антарктической улыбкой на губах.
— Что ж, мистер Гудкинд, — сказал он, — это своего рода рекорд. Итак, за последний семестр я ставлю вам по рисованию нуль. — Его перо описало правильный круг. — Ну, вот. Нуль. Мне очень жаль, что вы не сможете кончить школу. Можете идти, мистер Гудкинд.
Ему, конечно, и в голову не пришло, что этим отнюдь не было сказано последнее слово: ведь ему не могло прийти в голову, что за женщина моя мать. На следующее утро она стояла вместе со мной в кабинете мистера Лэнгсама. Накануне, подготавливая своих родителей к известию о моем первом школьном провале после окончания детского сада, я предупредил их, что с такой отметкой по рисованию мне нечего и мечтать о поступлении в Колумбийский университет или в какое-нибудь другое сколько-нибудь приличное высшее учебное заведение.
— Ну, это мы еще посмотрим! — сказала мама. — Я пойду и поговорю с ним. Ты ведь нарисовал эти рисунки, так ведь? Или! Я же сама их видела! Чудесные были рисунки! Да это ж такая несправедливость, какой свет не слыхивал! Как, ты говоришь, зовут этого учителя?
— Лэнгсам, — сказал я.
— Антисемит! — воскликнула мама, проткнув воздух указательным пальцем.
— Ради Бога, мама! — воскликнула Ли; мы все сидели за ужином. — О чем ты говоришь? Как мог учитель поставить ему удовлетворительную отметку, если он даже не видел рисунков?
— Или Дэвид в этом виноват? Он виноват, что кто-то украл у него рисунки в трамвае?
— Может быть, он нарисует новые рисунки? — усталым голосом, нахмурясь, спросил папа. — Или, может быть, они назначат ему переэкзаменовку на осень?
— С какой стати? Я с ним завтра поговорю! — сказала мама. — Уж этот мне мистер Лэнгсам!
И вот она стояла перед ним у него в кабинете, и он никак не мог взять в толк, чего она от него хочет, — а хотела она всего-навсего, чтобы он поставил мне по рисованию проходной балл.
— Миссис Гудкинд, — сказал он осторожным, умиротворяющим тоном, словно пытаясь успокоить женщину, размахивающую топором, — ведь ваш сын не выполнил положенного задания, как же я могу записать, что он сдал предмет?
— Он выполнил задание! Он нарисовал восемь чудесных картин, я сама их видела. Восемь картин! На одной были цветы, на другой чудесная красная лошадь, и еще на одной — Эмпайр Стэйт Билдинг, и…
— Но он не принес этих картин в школу, мадам. Пять месяцев он сидел за партой и палец о палец не ударил.