Во что бы то ни стало
Шрифт:
Дина млела от восторга. Вера Ефремовна, заложив руки за спину, худая, в болтавшейся как на вешалке жакетке, встряхивая копной стриженых волос, произносила благоговейно:
— Изумительно, неповторимо… На что способны наши мастера! Это же подлинные произведения искусства!..
А сопровождавший их старичок, сторож музея, рассказывал:
— Русский фарфор издавна славен. Нашего завода изделия всему миру известны. Так ведь кто раньше этими произведениями искусства, как вы сказали, пользовался? Простой народ? Нет, простой народ в деревянных мисках пустые щи хлебал. А сам, между прочим, берестяные туески да глиняных
Из музея все вышли поздно.
Как факел, горел над заводской трубой огненный столб, щедро бросая в черное небо золотые искры, — видно, начался новый обжиг.
Поселок засыпал. Только завод светился и дышал теплом… Пошли мимо реки. Она стыла в снежных берегах, скованная и молчаливая. Темный лес на той стороне был загадочен.
Шагавшая рядом с Диной девушка в пуховом платке, та самая, что учила ее в живописном цеху, похрустывая черными валеночками по утоптанному снегу, сказала:
— А в Москве сейчас народу! У вас там друзей много? Вы в Третьяковской галерее, уж конечно, бывали? А Маяковского видели? Расскажите!
И Дина принялась рассказывать.
Почему-то именно здесь, за столько километров от столицы, в тихом поселке, в зимнюю ночь так хорошо вспоминалось все. И сама Москва, и ее музеи, и улицы, и театры, и диспуты в клубах, и родной детдом. И даже незнакомые этим славным, идущим с нею в ногу, доверчиво слушавшим девушкам Алешка с Васей, Ленка, Найле…
Дине казалось: все, что она говорит, близко и понятно им.
А им и правда было интересно и понятно.
Впрочем, что же тут удивительного? Разве Алешкина, Васина, Динина или теперешняя Ленина жизнь так уж сильно была отлична от их собственной?
Лена возвращалась по Красной Пресне с ночной смены.
Было раннее апрельское утро. Звонкая капель отбивала дробь по водосточным трубам. Голубые сосульки свешивались с крыш. Весной все звуки в городе гораздо четче и слышнее. Звонки трамваев, гудки грузовиков, плеск разрезаемой шинами лужи талого снега, яростное чириканье невидимых в черных деревьях воробьев.
Запахло прелью, мокрой землей и тиной — Лена проходила мимо зоопарка. За его оградой играл солнечными бликами уже освободившийся из-подо льда пруд. По воде еще плавали серые снежные комья, и Лена вдруг увидела между ними двух уток. Они ныряли, вытягивая шеи и встряхиваясь… По берегу чернела земля, на ней кое-где лежал плотный бурый снег. Большая холодная капля шлепнулась Лене на щеку, казалось, прямо с неба. Лена мотнула головой и вошла в переулок.
…Ну, а если вдруг зимой Прямо с неба голубого, Вроде дождика грибного, Капля падает одна… —сами собой,
Она смотрела в переулок. По нему торопились редкие прохожие, женщины с кошелками, мужчины в ватниках, скорее всего возвращавшиеся, как и Лена, с ночных смен. Асфальтовый тротуар дымился на солнечной стороне. У другого, неосвещенного, темнели осевшие сугробы, а блестящие сосульки и здесь были видны повсюду.
…Это значит, это значит, Что сосулька горько плачет, А когда сосулька плачет, Это значит, что весна!..—неожиданно закончила про себя Лена и чуть не засмеялась вслух.
Она шла сегодня с фабрики не на Остоженку. Знала, что Динка вот-вот должна вернуться из поездки, и решила заглянуть в мансарду.
С фарфорового завода Дина не прислала ни письма, ни открытки. Зато длинную, стоимостью, наверное, в рубль, телеграмму: «Живем великолепно работы горло (подразумевалось, очевидно, по горло) осваиваем новый метод разрисовки», и вместо подписи непонятное слово «пиал».
Вот показался и дом Веры Ефремовны. Тротуар возле него был огорожен веревками: с крыши сбрасывали снег.
Лена долго смотрела на падающие с высоты, рассыпавшиеся в воздухе снежные и ледяные глыбы. Громадные сосульки остриями вниз, как пики, летели на мостовую. Вдруг показалось: какая-то знакомая фигура в брюках и ушанке стоит на гребне крыши. Да, и страшно знакомый голос — Динкин, Динкин голос! — кричит кому-то:
— Ты ее лопатой, лопатой пихай! Эй, внизу, берегись, сбрасываем!..
Лена перебежала мостовую, стала на той стороне, загородив глаза. Когда снежная лавина рухнула с крыши, взметнув белые вихри, и рассыпалась, покрыв добрую половину мостовой чистейшим снегом, Лена, махая варежкой, радуясь и боясь ошибиться, заорала:
— Динка! Кто там, наверху, это ты? Неужели это ты?
— Ленка! — прилетел с крыши ответный радостный вопль. — Где ты там пищишь? Ты внизу? Это ты?
— Это я! Я! Динка, а что ты там…
— Ленка! Лезь сюда-а!..
Фигура в ушанке присела, видно, хотела спуститься к краю, кто-то отогнал ее, и она завопила снова:
— Ого-го! Ленка, лезь в парадное, на чердак, там открыто! Слышишь, Ленка?
— Я слышу!
Она бросилась к огороженному участку. Прорвалась под негодующие крики дворничихи, охранявшей тротуар, в подъезд, взбежала по лестнице выше, выше, пока не очутилась перед маленькой дверью. Здесь было темно, пахло мышами, над головой бухало что-то.
Лена шагнула в дверь. И сразу ослепла от бьющего через слуховое окно солнца.
В окне показались две ноги в брюках, сползли, прыгнули — это была Дина! Она бросила к обросшим балкам ушанку и ринулась на Лену.
— Ленка, мы же приехали вчера! Ленка, я хотела сразу к тебе, не успела! У нас было замечательно, а у тебя? Мы же приехали совершенно без денег, встретился управдом, сказал: «Хочешь подработать на снеге?» — вот я и чищу! — кричала Динка.
— Диночка, у нас все, все ничего. На фабрике и… дома. У Найле с Васей скоро будет маленький, правда-правда!