Во имя четыреста первого, или Исповедь еврея
Шрифт:
Папа невероятно гордился историческим спокойствием (чисто еврейская спесь - гордиться терпением) своего папы: "Мы работаем - у нас будет, они грабят - у них не будет". Насчет них дед не ошибся - ошибся лишь насчет себя, в следующий раз обнаружив на месте дома уже одни только дымящиеся головешки. После этого он до конца дней сшибал гроши на каких-то полуподсобных работах, сохраняя повадку умудренного патриарха, столь же уместную, как онегинский цилиндр на голове крючника. При этом дед всегда пользовался всеобщей любовью: на Руси любят юродивых.
О! Вспомнил еще один докатаклизмический миг дедовской славы. Дед Аврум был поставщиком двора соседнего помещика Белова и однажды перед
После семейного разорения мой папа Яков Абрамович какое-то время болтался по родне, - "Жидкы своему пропасты нэ дадуть", - розмовлялы мужики, тогда еще с одобрением: в пятницу каждый мало-мальски зажиточный человек под страхом беспощадного осуждения (отчуждения) обязан был захватить в синагоге бедняка - накормить ужином да еще и субботним обедом. Отец еще пятилетним пузанчиком собирал по местечку плетеные булочки (халы?) для бедных, а с тринадцати лет, выправив фальшивую справку, отправился мантулить в какой-то промышленный сарай, именовавшийся литейным цехом.
Даже в передовой пролетарской среде он еще держался за еврейские обряды (связь с утраченными своими?): поднимаясь раньше всех, тринадцатилетний глазастый кучерявый мальчуган торжественно и троекратно обматывал руку ремнем, надевал на голову повязку со всплывшими из Бог весть какой колдовской древности кубиками, накрывался какой-то хламидой (талесом?) и забирался на подоконник, поближе к свету. Рабочий народ, поспешая на трудовую вахту, подтрунивал над ним, а он в ту пору еще гордился, что принимает страдание за верность своему еврейскому Богу.
Но - он не умел не привязываться к людям, среди которых жил, и, сделавшись своим, скоро уже вышагивал вместе со всеми в беспрерывных шествиях протеста против всех мыслимых соперников наших земных владык и, выбрасывая к небу копченый кулачок, сливался в противостоянии: "Долой, долой раввинов, монахов и попов! Полезем мы на небо, разгоним всех богов!".
Богов было не жалко - с него всегда было довольно единства с людьми. Он и стал бы совсем-совсем-совсем-совсем своим, но - в евреях всегда гнездится опасность. В данном случае еврейская опасность заключалась в том, что Аврум Каценеленбоген, всю жизнь кроивший мужицкие пиджаки и порты, которые потребитель примерял на растяг, принимая намекающую позу распятого Христа, больше всего на свете уважал мудрость. То есть образование. То есть книгу. А какие книги предоставляла жизнь полудикому мальчишке, жаждущему сливаться и служить, сегодня знает каждый болван.
Отец любил повторять, что после талмуда изучение марксистской премудрости казалось особенно естественным: тоже все было известно раз и навсегда - оставалось только запомнить. На его несчастье, память очень быстро вывела его в первые ученики - единственный в бригаде, он имел пятерки даже по русскому и украинскому языкам (паразитировал сразу на двух культурах).
Блистал он и в математике, но властители дум, перед которыми он благоговел, презирали все, что уводило от ихней бучи боевой-кипучей, а он имел несчастную склонность искренне воспламеняться там, где люди более занятые собственной шкурой только притворялись. Своим ораторским даром и вдохновляющей шевелюрой (вкупе с очками, с очками, еврейский вырожденец!) он со временем снискал гордую кличку "Троцкий". Чтобы такие, как мы, не воодушевлялись самыми массовыми, а следовательно, самыми безумными движениями эпохи, - для этого есть лишь одно средство: дуст (горящая солома или газовая камера - это уже технические детали).
Насколько я понимаю, отец был одним из брюсовских грядущих гуннов, спущенных народными вождями на все, в чем хоть мало-мальски просвечивала некая сложность, индивидуальность. Только в городе отец узнал, что сапоги имеют размер - до этого он всегда донашивал чьи-то чужие. Подгонять сапог к ноге - это было такой же нелепой прихотью, как подбирать яблоко к размеру рта. Тоже вышедший из Эдема, отец ничуть не сомневался, что всепоглощающая забота, что бы пожрать, грабежи и стрельба - это единственно возможная форма жизни, и книги, перед которыми он преклонялся, утверждали примерно то же самое.
Книги не обещали ничего несбыточного: через четыре года вполне мог быть построен и коммунизм - на земле останутся только свои ребята, и каждый будет иметь горбушку к гороховой похлебке и койку в общежитии, нужно только тряхнуть империалистов, которые мешают трудящимся Запада получить то же самое. Жертвы нисколько не страшили: каждый был настолько растворен в "наших ребятах", что слабо ощущал собственную индивидуальность - ничего, других нарожают. Выходцы из Эдемов, надо признаться, представляют серьезную опасность для цивилизации с ее разнообразием ("плюрализмом"), символом которого как раз и оказывается еврей.
Боюсь, при своей честности и страсти шагать в ногу отец не натворил особых злодеяний, по крайней мере в идеологической сфере (раешник), только потому, что досрочно попал в Воркутинские лагеря. Возможно, в его диссертации и в самом деле присутствовал троцкистский душок - мутит вглядываться в эти секты и подсекты (тут требуется одно - дезинсекталь). Следователь Бриллиант упрекал деда Аврума и бабушку Двойру, которые в качестве жителей Эдема ничуть не удивились, когда после блистательного взлета их отпрыск угодил в тюрьму, что их сын не только отказывается помогать следствию (прямое вредительство), но еще и ходит на руках во время прогулок.
И в самом деле, при первом же серьезном испытании у отца сразу же всплыло единство не с пролетарским строем, а с местечковым еврейством: умудренные профессора и доценты с его кафедры разоружились и признали все, что полезно пролетарскому делу, давно уже привыкнув оставаться с пользой, а не с истиной, - в обмен им была обещана снисходительная высылка в Алма-Ату (троцкистская Мекка?), - лишь аспирант Каценеленбоген, невзирая на увещевания и угрозы, уперся, как беспартийный: раз не делал, значит и не подпишу. Ну, а показать на кого-то другого - в местечке не было более страшного слова, чем "мусер" - доносчик (не отсюда ли русское "мусор" - мент?). В его мистическом отвращении к мусерам сказалось извечное противостояние еврейства приютившей его Российской державе.
Как говорится в одном еврейском анекдоте, вы будете смеяться, но его разоружившихся коллег расстреляли.
В лагере для него оказалась внове лишь необходимость зимой спать в шапке, а летом справлять нужду в толще мошки с неуловимостью иллюзиониста. Голод же и ломовой труд были делом привычным. В лагере же окончательно выяснилось, что в коммунистическом движении ему было дорого единение с людьми, а не с государством - в любой бригаде он становился преданнейшим другом всем монархистам, эсерам, коллегам-троцкистам, а также буржуазным националистам всех мастей - в друзьях ходили и гордый внук славян, и финн, и раскулаченный друг степей калмык и даже китаец (китайцы, в отличие от рукастых русских мужичков, нуждались в его покровительстве и, следовательно, получали его). Ладил он и с блатными, действительно оказавшимися социально близкими вождям. Стандартной угрозой у них было: "Жалко, не попался ты мне в семнадцатом году!".