Во имя четыреста первого, или Исповедь еврея
Шрифт:
Возможно, это был след диковатой картины: одна корова взгромождается на другую, предварительно на нее же опершись мордой, чтобы высвободить передние ноги.
– "Мама, корова на корове ходит!" - заорал я, но мама на этот раз почему-то не разделила моего восторга. Но это же нелепое движение во сне отчего-то являлось ужасным.
И вдруг в этом черно-буром ледоходе - родное коровье лицо. "Зойка, Зойка!" - прыгая от радости (а, собственно, чему было радоваться?), ору я и трясу дедушку за штаны...
– "Тю т-ты, штаны стащил, скаженный!.." сердится дедушка, поспешно упрятывая обратно выглянувшие подштанники.
Зойка настолько наша, что ее портрет даже помещен в папиной книге "Древний Восток" (сходство лазурных глаз требовало всякий раз сбегать в сарай удостовериться:
Роднее-то роднее, но когда дедушка Ковальчук сплел мне красивый кнутик из разноцветных бечевок с вплетенным туда никелированным кольцом, я поспешил на улицу (только взглядом чужака со временем обнаруживаешь, что твоя родная улица была переулком), чтобы испытать свое оружие, опять-таки, не на ком-нибудь, а на чужаке. Зудящей рукой я стегал все подряд заборы, столбики - пока не набрел на теленка, который тоже искал, на ком бы испробовать новенькие зудящие рожки. Он тоже бодал все подряд - заборы, столбики - приставлял набычившуюся головку и начинал перекатывать туда-сюда.
Мы сразу поняли, что созданы друг для друга. Я стегнул его кнутом, а он сшиб меня с ног и начал катать по земле жаждущим подлинного дела твердым лбом. На мой раздирающий рев выскочила бабушка, причем теленок прореагировал на ее возникновение с чисто человеческим коварством: немедленно принялся пастись, принявши необыкновенно постный вид - я даже вгляделся, не скорчит ли он мне рожу потихоньку от бабушки (Гришка бы непременно скорчил), но у него хватило хитрости не сделать даже этого.
Но победа-то все равно осталась за мной - из-за одной только принадлежности к высшей расе. Теленок уже давным-давно участвует в великом кругообороте неорганических веществ - а я все еще брожу и разглагольствую. И так у меня сжимается сердце, когда я вижу беззащитно распростершуюся в пыли коровью лепеху цвета хаки: что может быть прекраснее - нечаянно вляпаться, а после озабоченно вытирать башмак о пыль... Сбоку, сбоку особенно трудно его оттереть.
В ту пору мысль моя не знала бездн неведомого, она не заглядывала глубже червяков (за сараем, под пластами навоза крепко и упрямо спал особенно жирный, белый, тугой, как стручок, сегментированный тугими кольцами, свернувшийся человеческим ухом червяк) и не поднималась выше голубей. Для Эдемов это потолок: мир кончается там, где кончаются наши лишь из отношений с ними он и состоит. В нашем Эдеме очень многие головы запрокидывались к небу, а глаза, не замечающие ни солнца, ни облаков, устремлялись ввысь, чтобы только констатировать завистливо или презрительно: "Чумак выпустил. Домашние. Вертят, сволочи..." Или: "Байтишкановы. Одни дикашпоты".
Я тоже запрокидывал голову и с видом знатока произносил магические слова, понятия не имея, что они означают. С большим опозданием я впервые увидел, как среди кружащих голубей один внезапно провалился вниз, перевернувшись через голову, и тут же поправился, вернулся в ряды. Правда, отличить дикаря ("дикашпота") от домашнего ничего не стоило: дикари были обычные, носатые, а у домашних носик был изящно-коротенький, как у вымечтанных красавиц из тетради шестиклассницы. "Домашние" были редкостью, и однако именно их носики считались эталонными: коротконосый "малый народ" навязал свои вкусы носатому "большому народу" (у людей обстояло как раз наоборот).
За голубей отдавали целые состояния, их подманивали специально обученными коварными голубками, крали, дрались - это называлось "драться до смерти". Смертей я не помню, но ведь и название чего-то стоит - кровь у меня стыла в жилах вполне исправно. Когда оплетенные коротконосыми чарами носатые простаки начинали спускаться в чужой двор, их хозяин с дружиной бежал во вражеском направлении, стараясь с леденящими кровь проклятиями угадать, чья же закулисная рука держит главную нить интриги. Не раз страшные ноги в сапогах с конским топотом пробегали над моей головой, ушедшей в земных жуков...
И никому не казалось странным биться за голубей, никому не приходили в голову низкие вопросы: а на какого черта они мне сдались? Забота о презренной пользе могла закрасться только в сердце чужака, лишенного главной и единственной ценности: достойного места среди наших. Для коренных же, истинных степногорцев все, что ценилось нашими, обладало безусловной ценностью.
У меня было не меньше друзей среди животных, чем у какого-нибудь патриотического литератора - еврейских приятелей, которых он выкладывает в доказательство того, что он вовсе не антисемит. Как будто в звании антисемита есть что-то постыдное: антисемит - вовсе не вульгарный расист, потому что еврей, как я уже говорил, это не более чем социальная функция "не нашего". Благодаря антисемитам духовный организм народа отторгает чуждые вкусы, а главное - способность видеть себя глазами постороннего. Самодовлеющий (цельный) народ создается единственным стремлением стремлением к единству. И людям, наиболее полно воплощающим это объединяющее начало, людям-фагоцитам, чья единственная функция заключается в том, чтобы уничтожать всякое проникшее в организм инородное тело, - им вовсе не нужно знать, из осины или из красного дерева та или иная заноза, - ее в любом случае необходимо окружить гноем и исторгнуть хотя бы ценой гангрены. Фагоцитам не важны ни знания, ни богатство - важно только единство всех со всеми: будь, как все, думай, как все, делай, как все. И пусть не такие, как все (евреи), будут трижды полезны для приобретения знаний или ремонта зубов - провались они и с книгами, и с бормашинами, ибо единственно важная вещь на свете - единство - жива лишь до тех пор, пока тверда граница, отделяющая организм от окружающей среды, отделяющая своих от чужих, "наших" от "не наших".
По какому признаку "наши" отличают друг друга среди чужаков - вопрос особый. Но, судя по тому, что в "наши" попадают и труженики, и лодыри, и трезвенники, и алкаши, и интеллектуалы, и невежды, и храбрецы, и трусы, - признаки эти не имеют отношения ни к труду, ни к культуре, ни к мужеству, ни к доброте и ни к каким другим доблестям, которые мог бы разглядеть и приобрести каждый, если бы только захотел, - то есть к так называемым "общечеловеческим ценностям". Патриотам приходится так много лгать только потому, что они вынуждены отторгать чужаков, основываясь как раз на тех "общечеловеческих ценностях", которые и делают такое отторжение невозможным: патриотам-фагоцитам приходится изобретать самую несусветную брехню о доблестях "наших" и мерзостях "не наших", и, тем не менее, чуть только они признают какую бы то ни было доблесть "наших", как им немедленно указывают "не наших", обладающих этой доблестью, и "наших", ею же не обладающих. Вот если бы фагоциты честно заявили, что дело вовсе не в доблестях или мерзостях, а в том, что самый отвратительный из "наших" все равно не нарушает единства, а самый расчудесный из "не наших" - нарушает, если бы фагоциты осознали свою истинную цель и провозгласили ее открыто, они, пожалуй, даже снискали бы определенное уважение в качестве иммунной системы народного организма: ведь, не отторгая чуждые вещества, он очень скоро растворился бы в окружающей среде. Фагоциты народа - это и есть антисемиты.
Так что простите меня, ради распятого мною Христа: я был неправ со своими выкликаниями насчет того, что не стоит из-за одной ступеньки, в угоду четыреста первому, вместо верных "спецов" наживать желчных соглядатаев и скептиков в интеллектуальном центре общественного организма, я судил слишком рационально (по-еврейски): дело не в дележке материальных благ, а в нарушении единства. Чужаки должны быть либо растворены до полной неразличимости, либо истреблены. И здесь слово и дело за вами, дорогие мои фагоциты!