Во имя жизни
Шрифт:
Номер Клода состоял из гостиной и спальни габаритами с церковный притвор. Нам принесли ужин: омары из залива Мэн, артишоки, рейнвейн. За едой Клод рассказал мне о том, как удачно сложилась его жизнь, особенно в последние десять лет.
— Я всем обязан Великому Профессору Фаустусу, — говорил Клод, и глаза его светились благодарностью. — Без него, без тех вещей, которым он обучил меня, я не смог бы стать врачевателем и жить, как живу...
Клод пустился в приятные воспоминания. Он радостно описывал, как за последний десяток лет бескровная хирургия превратилась в большой бизнес, как начали
— Моя поездка по Америке, сам понимаешь, полностью оплачена, а когда я буду уезжать, мне еще отвалят приличный куш, не важно, вылечу я тут кого-нибудь или нет.
Клод занимался хирургией без ножа — будучи ассистентом у моего отца, он научился иллюзионистским трюкам. Теперь он так ловко пускал их в ход, что сам поражался, скольких ему удавалось вылечить. У меня возникло подозрение, что Клод со своей восторженностью сам уверовал в то, что обладает способностью исцелять.
— Я его давно уговариваю заняться целительством, — продолжал Клод. — В Маниле перестали считать это недостойным делом. Кто только не обращался ко мне: политики, богатые дельцы из Макати, даже — поверишь — генералы, их жены и любовницы...
— Ну и что же отец? — спросил я.
Клод отставил тарелку и сказал, что сравнить нельзя, насколько здешние омары вкуснее хилых филиппинских крабов.
— Ты же знаешь своего отца, — грустновато ответил он. — Человек прошлого. Старомодный человек. Говорит, что лечить не умеет, что это дело докторов. Или господа бога.
Как ни нахальничал Клод, а оставалось в нем что-то порядочное.
— Я думаю, надо тебе съездить домой и повидать отца, — сказал он позднее.
Мы уже принялись за десерт — шоколадный торт, камамбер и кофе. Огни Манхеттена ярко светились в прохладной осенней ночи.
— Я расскажу твоему отцу, что мы встретились. Я как-то заходил к нему, и мне он показался нездоровым.
Отец помог не одному Клоду. Весь Мандалуйонг, где мы жили, знал отца не только как иллюзиониста, фокусы которого были почти чудесами, но и как человека, чей дом всегда открыт любому, кто нуждается в приюте. Умел бы отец хоть иногда закрывать свою дверь!
Письма писать он не любил. Я часто упрекал его за то, что редко пишет. Но уж когда писал, письма его были веселыми, а бывало, и уморительно смешными. Когда на Филиппинах ввели чрезвычайное положение, отец даже не упомянул ни. о каких эксцессах, которые так подробно освещала американская пресса. И не потому, что боялся, — просто такой он человек.
Он трунил над властями, и я, читая его письма, представлял себе, как он смакует анекдот, — будто он все еще выступает со сцены старого «Савоя» или «Паласа», где он был звездой первой величины, когда после войны стали выходить из моды водевили и шоу.
Вот поднимается он в лифте, а там еще один человек. Он и спрашивает того человека — вы не из Лейте, откуда мадам36 родом? Да нет, говорит тот. Может, из Илокоса, откуда... ну, сам37? И не оттуда, отвечает. Тогда отец справляется: в армии служите или, может быть, какому-нибудь сержанту родня? Опять тот говорит, что нет, мол.
Отец умеет так рассказывать анекдоты, что слушатели принимают их за правдивейшие истории.
Мои первые детские воспоминания связаны с фокусами, с ровным голосом отца, который звучит все громче, по мере того как приближается кульминация представления: отец высвобождается из веревочных пут или снимает цилиндр, а тот взрывается. Я целыми днями торчал в парной духоте за кулисами, видел подсвеченные огнями рампы лица замерших зрителей, слышал долгие аплодисменты, окатывавшие меня волной восторга, потому что человек, раскланивавшийся теперь на сцене, — мой отец, — на мгновение избавлял зал от бремени повседневности.
Была и женщина. Красивая женщина, у отца они всегда бывали красивыми, особенно рядом с ним на сцене, в костюмах с блестками. Сначала женщина была готова пылинки сдувать с отца, радостно бросалась выполнять его просьбы, готовила нам обоим еду, стирала белье. Ее хватило ненадолго — как всех, что появлялись после нее. Я думал, что это моя мама, а она была ассистенткой Великого Профессора Фаустуса и, как все остальные, ушла, когда ей подвернулась работа получше, а сейчас я подозреваю, что ей просто надоели фокусы.
О матери отец ничего не рассказывал, хотя я часто спрашивал его. Он всякий раз увиливал от ответа, отделываясь дежурной фразой, что придет время и я увижу мать. Говорил, что она его оставила, и никогда не забывал добавить, что дело было не во мне.
— Во всем моя вина, — говорил он с тоскливым видом, — наверное, я слишком много требовал, мало думал о ней. Наверное, я не мог дать ей всего, что она хотела. А главное — счастья.
Отец твердил мне:
— Ты должен всегда любить маму.
Мне в голову не приходило не верить ему. С чего это отец станет лгать сыну? Все равно что самому себе лгать.
Но если у меня не было матери, то зато теть было великое множество — временных, которые смотрели за мной, выступали с отцом на сцене и часто делили с нами семейную трапезу. Второй раз отец так и не женился.
Мы были удачливей большинства людей его профессии: заклинателей змей, которым приходилось работать свои номера на улицах; хористок, которые скатывались по наклонной и начинали торговать собой; других фокусников типа Кануплина — отец помогал им, хоть они и были его конкурентами.
Нам было легче, потому что отец получил в наследство от родителей участочек — он весь зарос бурьяном — и дощатый домик на нем. Туго приходилось в сезон дождей, когда отец выступал только на приемах в богатых домах, а из ангажементов оставались одни школы и вечера на предприятиях.
Когда я пошел в школу, отец стал заниматься со мной, хоть и не очень регулярно, потому что он много разъезжал по городским фиестам. Дома он поздно ложился спать — стирал мои рубашки. С самого начала отец заявил, что раз мне хорошо дается математика, то после школы я должен уехать в Америку и вырваться из филиппинской нищеты. Мы с ним годами мечтали об этом, и мечта сбылась: в колледже я добился стипендии для обучения в Массачусетском технологическом институте.