Во субботу, день ненастный
Шрифт:
1
Однообразно-серое небо недвижно висело над аэродромом. С осенней ленцой крапал нудный, обложной дождишко.
Сеялся он с ночи, и взлетное поле, ровное и пустое, с одинокой, наспех сколоченной диспетчерской будкой посередине, побурело и потерялось краями за сизой моросью. Лишь с одной стороны к нему подступали призрачные очертания старых деревьев, казавшихся особенно высокими в тумане, за которыми еще более смутно угадывались окраинные постройки районного центра.
Райцентром здесь именовалось большое село, разделенное пополам худосочной речушкой Варакушей. Речка привередливо петляла и рылась в хлябкой низине, заросшей камышами, лозой и красностволым дурманным дудником. По весне она затопляла все это от склона до склона, так что избы, отбежав на сухие взлобки и растянувшись по ним
– Вот черт, – говорил он, прикрывая форточку, – когда насыпали плотину, думали устроить озеро Рицу, с беседками и крашеными лодками. Беседки и лодки поразломали в один год, но зато гусей поразвели превеликое множество. Жизнь, так сказать, дала поправку.
Даже отсюда, с аэродрома, было слышно, как гоготали стаи где-то за дождем, за туманной хлябью.
Часов в восемь утра, когда я добрался до диспетчерской будки, возле нее уже собралось человек пять пассажиров. На чемодане, укрывшись офицерской накидкой, так что были видны одни только начищенные сапоги и белые резиновые ботики, сидели, шушукались военный с женой, а может, и не с женой… У дощатой стенки прятались от дождя две девчонки – обе в высоких прическах, прикрытых прозрачными полиэтиленовыми накидками, о которые с сухим треском разбивались крупные капли, копившиеся на карнизе. Красными нахолодавшими руками девчата бросали в округленные бубликом рты подсолнечные семечки и с вороватым любопытством прислушивались к шушуканью под палаткой. Топтался еще какой-то пожилой и сумрачный гражданин с портфелем, в очках, зеленой обвислой шляпе и тяжелом драповом пальто – должно быть, наезжий ревизор.
Потом подошли еще двое – грузная, закутанная бахромчатой шалью бабка и женщина помоложе, тоже полная, но крепкая и рослая, в васильковом шелковом плаще. Та, что помоложе, несла на изгибе руки большую, обшитую мешком одноручную корзину. Она поставила ношу у кассового окошечка, загороженного фанеркой, усадила на корзину запыхавшуюся бабку и, сама переводя дыхание, с приветливым добродушием оглядела публику.
– Будет – не будет самолет? – спросила она вслух у самой себя, ребром ладони запихивая под платок шестимесячные кудряшки.
Ей никто не ответил. По расписанию самолет должен был прилететь в половине девятого, а уже набежало без четверти, и каждый задавал себе такой же вопрос: «Будет – не будет?» Гражданин в очках вместо ответа только взглянул на небо. Он нетерпеливо топтался взад-вперед, придерживая обеими руками свой желтый портфель впереди себя у коленок и, прохаживаясь так, успел натоптать на раскисшей земле хлюпкую пятиметровую дорожку.
Неожиданно под бабкой резко, звонко, пронзительно гаркнул гусь. Все оглянулись. Даже военный высунулся из-под накидки. Он оказался молоденьким лейтенантиком и был, судя по раскрасневшемуся лицу, немного под хмельком, а может быть, разогрелся так от интимной беседы со своей спутницей. Гусь забился в корзине и закричал еще громче. Девчонки переглянулись и прыснули.
– Ну чего ты, чего ты, – засмущалась женщина в васильковом плаще и с виноватой улыбкой посмотрела на корзину. Гусь все вскрикивал
– Черт знает что такое, – проворчал гражданин в очках, морщась и косясь на старуху.
– А что я сделаю? – еще больше засмущалась женщина, стоявшая рядом. – Накормленный, напоенный…
– На то автобус есть, – сказал гражданин в очках. Он подбежал к окошечку и забарабанил по фанерке согнутым пальцем. – Совсем избаловались…
– Говорила, мама, давай зарежем. Одни только неприятности, – сказала женщина. – Еще и корзину возьмут, за место посчитают. И люди вот обижаются…
– Сердит пока за стол не сел, – сказала бабка.
Гражданин промолчал и еще раз побарабанил в оконце.
– Ну чего здучите? – взъярился наконец молчавший до того диспетчер, появляясь в дверях будки. Щуплый, обиженный, был он одет в выцветший на плечах синий ватник и резиновые сапоги с байковыми отворотами и выглядел по-домашнему. И не брит был тоже по-домашнему. Только гевеэфовская фуражка, фасонисто сдвинутая набок обозначала его высокое предназначение.
– Здучат и здучат… – с напускной суровостью проворчал он, но, видимо, довольный тем, что может вот так строго говорить с каждым.
– Так ведь уже больше часу ждем, – с простодушной виноватостью отозвалась женщина.
– И я жду, – диспетчер циркнул желтой табачной слюной. – Запаздывает…
Морщась от дождинок, он пошарил глазами по мутному небу, перевел взгляд на шест с обвисшим полосатым конусом, потом достал из кармана большой амбарный замок, повесил его на дверь и, побалтывая ключом на веревке, поглядывая на свои сапоги, на то, как они разъезжаются на ослизлой земле, пошлепал к райцентру.
– Куда же вы? – возмутился гражданин. – Как в Конго, ей-богу…
– Все улетите… Сказано, – не оборачиваясь, отозвался диспетчер и вдруг, замахав руками, погнался за мокрой, взъерошенной коровой, которая забрела к самой будке.
– Куды пресси?! Геть – пошла, пропасти на вас нетути!
Корова, оставляя глубокие жирные рытвины на раскисшей земле, отбежала прочь и лопоухо вызрилась на диспетчера.
– Целый день, знай, гоняю…
Диспетчер ушел неизвестно куда и на сколько, растворившись в мороси. Вскоре, взявшись за руки и над чем-то хохоча, убежали девчата.
Дождь не дождь, но я успел промокнуть в своем легоньком пальто и тоже пошел поискать прибежища, решив, что если появится самолет, то непременно услышу его гул в небе. Да пока он сядет, разгрузится, пока пилоты перекурят времени будет предостаточно вернуться на аэродром.
2
Я пошел не по натоптанной дороге, которая выводила на улицу окольно, а напрямик, по аэродромной траве, к маячившим впереди деревьям. Несмотря на ненастье, было у меня легкое настроение, должно быть, оттого, что завершил свое дело. Я особенно не сетовал на опаздывающий самолет и даже на этот въедливый дождишко, который мне и вовсе пришелся бы к настроению, если бы со мной были плащ и сапоги: люблю побродить полем или же по опустевшим лесам, чутким и гулким, как заброшенные храмы. А то встреться поблизости копенка сена, я с удовольствием привалися бы сейчас к ее обдерганному коровами сухому подножию и лежал бы так, наблюдая за вороной, одиноко тянувшей по серому осеннему небу. Или, жуя травинку, добиваясь от нее какого-то вкуса, думал бы о минувшем лете, о живой шумливой траве, которая теперь вот уложена всем скопом в сенной ворох. Зимней лунной ночью к стожку начнут подбираться сторожкие русаки, и радостно глядеть, закопавшись в копне с ружьишком, как они то и дело встают столбиком, роняя на искристый снег долгие синие тени…
Шагая по мокрой траве к селу, я вспомнил, что уже давно не писал о таких вот милых пустяках. И вообще хотелось написать что-нибудь простое, бесхитростное, ни на малость не вмешиваясь в течение жизни, хотя бы вот о таком сером осеннем деньке, о бабкином гусе, зашитом в корзине, должно быть еще молодом, не долетавшем своего срока до веселых морозцев, когда воздух резок, как спирт, и вода холодна, и особенно красны на первом снежку гусиные лапы, о том, как иду сейчас полем и как встречу кого-то в деревне и заговорю с ним или с ней, еще не зная о чем, – написать так, как было, как будет, как виделось, без привиранья и лукавства. И почему-то вспомнилось мне яшинское: