Во всю ивановскую (сборник рассказов)
Шрифт:
А г-го-род Киров, го-род Киров,
Кировски поля-ноч-ки-и-и…
Я поеду в город Киров
Забывать гу-ля-ноч-ки-и-и…
Дальше шла вторая:
Хоть я сам и не-кра-си-вый,
За-то во-ло-сы вол-но-о-ой.
Все дев-ча-та мо-ло-дые
Гурьбой бегают за мно-о-ой!
Третью он пел в застолье, когда оно тормозилось:
Вороны каркают, Собаки тявкают, Мелки пташечки поют, Что-то
— Резкая гармония, — одобрительно говорили рядом со мной.
Совершенно необъяснимые переборы взмывающих высоких голосов, поддержанные басами, делали свое дело. Народ, как мотыльки на свет, слетался на музыку и пляску. Ввернулась в круг и уж не чаяла вырваться из него лохматая собака. Ребенок бегал за ней, да все не мог поймать и вдруг сам заплясал под одобрительные крики. А частушки просверкивали, вызывая смех и новые варианты. Огромный мужик в комбинезоне и сапогах, видно с работы, тяжело топал и гудел на тему женитьбы:
Как над ношей деревней
Черный ворон пролетал,
Я хотел было жениться —
Поросенок околел.
Один молодой мужик, которому кричали: «Витя, перестань!» или «Дает Колпащиков!», заклинился на частушке, которую, сильно опресняя, можно передать так: «Растаковская деревня, растаковское село. Растаковские девчоночки гуляют весело!»
Женщина в нарядной, белой в кружевах кофте выхаживала перед парнем в голубой рубашке, который плясал, ускальзывая от нее вбок, она значительно, намекая на что-то известное только им, пела:
Ягодиночка, потопаем,
Потопаем с тобой:
Больше нам уж не потопать —
Жена будет с тобой.
Парень, ответствуя, тоже ей что-то напомнил:
Подожди, моя милая,
Наревешься обо мне,
Належишься белой грудью
На растворчатом окне.
Снова взревел механизатор:
Я хотел было жениться,
Я теперя не женюсь:
Девки в озере купались —
Посмотрел — теперь боюсь.
Тут я услышал частушку, которая запомнилась мгновенно. Ее спел инвалид на деревяшке:
Раскатаю всю деревню,
До последнего венца!
Сын, не пой военных песен,
Не расстраивай отца!
«Сын, не пой военных песен, не расстраивай отца», — повторял я себе, думая, что веселье такого размаха не может долго держаться, но ошибался. Даже зрители и те притопывали на месте, а чаще срывались, раззадоренные музыкой, в круг. Я потерял из виду тех, за кем пытался смотреть, погоде му что добавлялись новые, будто в самосожжение веселья бросались они, чтобы оно разгоралось. Вспыхивали иногда слова почти хрестоматийные, например: «Посмотрите на себя, хороши ли сами-то». Пли из недавнего прошлого: «Ах ты, дроля, дроля, дроля. Дроля, дроля, дроби бей. Мы в колхозе не работаем, живем без трудодней». Старуха, стоящая рядом со мною, потряхивала плечами и все не решалась, ожидая, наверное, вызова из круга или толчка из круга. Все повторяла: «Эх, ножки мои, что мне делать с вами, не хотела я плясать, выскочили сами».
Толя упарился. Уже старухи, жался его, кричали другим гармонистам, чтобы сменили его, но те не решались: что к говорить — поиграй-ка после мастера. И Толя продолжал.
Многие поколения русской молодежи немыслимы
Ухарство сказывалось в частушках молодежи:
По деревнюшке пройдем,
На конце попятимся.
Старых девок запряжем,
С молодым прокатимся.
А кто постарше, пел и такую:
Как, бывало, запою —
Все дома валятся,
А теперя ни один
Даже не шатается.
Веселье оборвалось внезапно и даже как-то глупо. Невысокий краснолицый мужик, стоявший во всю пляску около Толи, попросил гармонь, и Толя охотно снял ее с плеча. Мужик же и не думал играть, он взял гармонь под мышку и… ушел. Это оказался владелец гармони. Кто говорил, что ж он пожалел инструмент, кто говорил, что его ждали в каком-то доме, думаю, что разгадка была в ревности к игре мастера, мужику бы так не сыграть, хотя и на своей. Толя развел руками, жалея, что не взяли свою, его гармошку, еще со времен юности ждущую его каждое лето, и веселье окончилось.
Засобирались домой. Но многие вновь разбрелись по могилам. Плача больше не было слышно. Солнце скользило к западу, уже не доставало до земли, резало деревья на две части: нижнюю — темную и остальную — изумрудную. К прохладе оживились и запели птицы. Но и комары зазудели.
По дороге нас все время останавливали, тянули к себе, мы отговаривались, но от всех отговориться было невозможно говорили мы, что только что с дороги, нам отвечали, что как раз и зовут нас отдохнуть, говорили, что Анна Антоновна ждет к обеду, нам возражали, что как раз на обед нас и зовут.
— Айдако-те, парни, в Красное, — решительно сказал сродник Петро, рукопожатие которого было самым железным..
— Точно, ждут — звали, — подтвердил муж Толиной сестры Риммы, тоже Толя. — А завтра — Бляха медная, к нам.
— Завтра кошу, — отвечал Петро, — беру роторную косилку, с бочкой пива договорился, и с утра — по коням!
Оказалось, что в Красное мы просто обязаны идти. Заскочили домой, взяли гармошку и хотели забрать Гришу, но его уже утащил Вадимка, деревенский мальчишка: Грише было с ним интересней. Правда, Толе, как отцу, тревожней, ибо стало известно, что Вадимка уже посылал Гришу за деньгами к бабушке, а также взманивал на луга, на озера, на самостоятельное купание без надзора.
С нами шел и Витя Колпащиков, азартнее всех плясавший на кладбище, и его жена, ругавшая его за все ту же частушку о растаковском селе, деревне и девчонках и пугавшая тем, что не пойдет в Красное и его не пустит. Витя замолкал, но частушка, будто живчик, выскакивала сама. Шел Петро, Толя Бляха медная, еще несколько знакомых, сзади плелась полуживая старуха, за которую я очень боялся, что она не дойдет, упадет при дороге. Нет — дошла.
Столы были накрыты перед домом, в просторном палисаднике. Дом был основателен, крепок. Даже двор был под крышей и застелен по земле половым тесом. Вода на огород шла по трубам, качалась насосом, даже лужок на поскотине поливался веерными струйками, и трава была там густой, высокой. Поговорили о том, кто к кому приехал, о покосе, о погоде. Я уж отчаялся запомнить всех по имени, это было неудобно, так как меня-то быстро запомнили как приехавшего с Толей.