Военная
Шрифт:
Глава седьмая
Утром чуть Свет пришла Мотька Лукина. Никита еще спал, тяжело разметавшись на стареньком диване. Серафима же растопила печурку на летней кухне и готовила завтрак.
— Сима, слышь, Сима, — часто затараторила Мотька, забыв поздороваться и испуганно кругля плутоватые глаза, — Матвей, слышь, помер.
— Ну?
— Как ну, — рассердилась Мотька, — еще вчера в больнице скончался. Во дворе у Варьки вой стоит. Уже и из города на «Ракете» кто-то прикатил.
Серафима молча чистила картошку.
— Ты что это такая каменная? — удивилась
— Я вчера в больницу вечером звонила, мне и сказали, — Серафима отложила нож и выпрямилась уставшей спиной, — а из города Ольга приехала, я ее давеча на дебаркадере видела. Так что удивить меня ты припозднилась, Мотя, да и надивленная я за свою жизнь досыта.
— Кто приехал-то? — сменив разговор, деловито спросила Мотька.
— Однополчанин. Вместе воевали. Никита Боголюбов.
— Ишь ты, фамилия какая религиозная.
— А к тебе Осип заходил?
— Нет. Дома сидит. Я пробегала, так он во дворе с мотором возился. Рыбалить, наверное, собрался. А что, спит он еще, что ли?
— Спит, — улыбнулась Серафима, — вчера выпили маленько, да еще с дороги человек.
— Может, похмелку принести? — заерзала Мотька. — У меня ноне наливка знатная вышла, так я бы мигом принесла.
— Ты вот что, Мотя, — Серафима закурила, — к нему не приставай. У нас своих мужиков много, а он человек семейный, самостоятельный. Так что учти.
— Скажешь тоже, — поджала губы Мотька.
— Да уж скажу.
— Больно надо.
— Сколько за наливку возьмешь?
— Ох, Сима, не знала бы я тебя, так в глаза наплювала, — разозлилась Мотька, — мне что, деньги твои нужны? Фронтовой товарищ приехал, разве я не понимаю, а ты вчера Осипу трешку дала да в магазине две бутылки водки купила. Это одиннадцать рублей получается. Где же ты этих рублей наберешься, если еще и сегодня в магазин бежать? А там поминки. Небось будешь справлять?
— Посмотрю.
— Вот твой оклад и полетит в три дня.
— Да и черт с ним.
— Не ска-ажи, — Мотька усмехнулась, — есть, пить-то каждому надо.
Так они говорили, жарилась на плите картошка, румянцем берясь по бокам, и солнце мягко всходило над сопками, и Матвей впервые не видел его.
В первые дни она редко вспоминала дом. Не до того было. А потом вдруг случилось затишье, обе стороны примолкли, затаились, и Серафима обрадовалась этой тишине, еще не зная, что нет ничего хуже фронтовой тишины. Что именно в это время замышляются самые коварные планы, подтягиваются свежие силы, боеприпасы, танки, артиллерия, авиация, и все это для того, чтобы сокрушительно ударить по человеку в тот момент, когда он расслабился чуток, дом вспомнил, отошел от войны и мирной жизни испить до стона захотел. Но Серафима не знала этого и, устроившись в маленьком, но удобном окопчике, устало прикрыла глаза, вздохнула и… оказалась дома…
Густо и пышно взошла зелень на молодых осинках, в высоком прозрачном небе ни облачка, а над Амуром, прошивая синь воздуха, тянули на север косяки уток. Раннее утро, над Покровкой встают голубые дымы, и тянутся к небу, и растворяются в нем, а по двору бежит босоногая девочка. Серафима сидит на теплом от солнца крыльце, чистит огромного сазана и смотрит
Потом она жарила сазана в сметане, а Матвей сидел рядом и рассказывал, как этот отъевшийся черт сошел было с крючка на мелководье, и он бросился к нему и придавил животом, и сазан несколько раз подбросил его, как подбрасывает мужика молодой необъезженный конь. И на коленях у Матвея сидела дочь и внимательно слушала, будто что-то понимала в этом. Серафима не выдержала и поцеловала их обоих, вначале Ольгу, потом Матвея, и Матвей вдруг вспыхнул от этой нечаянной ласки ее, растерялся и от растерянности буркнул привычно:
— Не балуй при ребенке-то.
А потом, когда крупные поджаристые ломти сазана лежали уже в чашке, накрытые полотенцем, а Оля заигралась во дворе, наряжая самодельную куклу, Матвей обнял ее со спины, поцеловал в шею и тихо прошептал:
— Слышь, Сим, я этого поцелуя в жизнь не забуду. Ведь в первый раз этак-то, от сердца…
И она испуганно поразилась проницательности Матвея, и пожалела его, и ничего не сказала на его слова — говорить было нечего.
И еще один день пришел на память Серафиме, уже после ночного разговора и после того, как ударил ее Матвей, был этот день. Оля спала. Серафима чего-то шила, то и дело забывая про иголку и уходя мыслями в себя. Пришел на обед Матвей, и по тому, как он долго топтался на крыльце, сердито и громко покрикивал на Пальму, Серафима догадалась, что Матвей пришел выпивши и хочет с нею говорить. Она не испугалась и не удивилась, лишь затосковала сердцем и, отложив шитье, пошла накрывать на стол.
Матвей ел мало и неохотно, пристально, словно впервые, приглядываясь к ней. А потом сразу, толком не прожевав, сердито спросил:
— Значит, пойдешь?
— Пойду, Матвей, — как можно ласковее ответила она.
Матвей помолчал, тяжело уставившись на нее из-под белесых ресниц. Его нижняя толстая губа обиженно оттопырилась.
— Меня защищать? Спасибо, дорогая женушка, спасибо. Выручила. Только вот его я тебе скажу, Серафима: как пойдешь, так больше в дом не вертайся. Не будет у тебя дома, меня не будет и дочери не будет. Ты вот это запомни и еще раз подумай, помозгуй маленько, раз такая умная выискалась…
— Почему же, Матвей, ничего у меня не будет? — тихо спросила она. — Я ведь не на гулянье прошусь. Война идет. Немец, слышишь, к Москве подбирается. И мне сидеть, тебя утешать невмоготу.
— Я вот и чувствую, что ты солдат собралась утешать.
Серафима побледнела. До боли стыдно ей стало от Матвеевых слов, но она сдержалась, пересилила себя и спокойно ответила:
— Ты чего замечал за мной, Матвей? В девках или уже когда с тобой жила? Чего молчишь-то, скажи? Я если тебе изменю, Матвей, я сама уже в дом не вернусь. И ты меня не страшай, незачем. Плохо ты еще меня знаешь, раз такие пакостные мысли у тебя в голове сидят.