Военная
Шрифт:
После тяжелых наступательных боев, в середине лета 1943 года, батарею капитана Пухова отвели на отдых. Бог знает кто этим распоряжался, но такой отдых всегда оказывался кстати. К этому времени солдаты Пухова изрядно поизносились, оголодали, и отдых этот для них был гораздо большим, чем просто передышка.
Село, куда их отвели, удивительно мало пострадало от войны. Так случилось, что оба раза, при наступлении немцев и их отступлении, село оставалось в стороне от линии фронта. В первый раз фашисты прошли по нему форсированным маршем, во второй — не менее форсированными темпами отступили
Удивительны законы, по которым живет, развивается и умирает человек. В ином разграбленном до предела фашистами селе приветят тебя, отдадут последние крохи, и ты надолго запомнишь удивительный свет чьих-то прекрасных от доброты глаз. А в этом, где расквартировались батарейцы Пухова, клок соломы жалели сельчане для бойцов. Не в соломе, конечно, дело, но такого к себе отношения не ожидали батарейцы, и там, где нельзя было выпросить, брали сами. А брали-то — одного петуха на всю гвардию только и добыли. Все остальное или съедено было сельчанами, или припрятано надежно… черт их поймет.
И в этом-то селе у этих неприветливых людей случилось то, чего ждала и боялась Серафима….
Рыбочкин взял ее молча и жестоко. Взял ночью, беззащитную и сонную. Взял равнодушно и спокойно, как берут вещь с комода. Потом лежал, курил. Потом лениво и насмешливо сказал:
— Так се, стрелять-то будесь?
Серафима, смятая и раздавленная, плохо понимая, что с ней и где она, молча встала с постели, долго искала пистолет, подошла к Рыбочкину и выстрелила в длинное белое тело.
Утром Рыбочкина увезли. Морщась от боли, прямо глядя в глаза Пухову, он почти потребовал:
— Следствий не нузно. Мы сутили. Я сам спустил курок, запомни, командир, мы только посутили, и я скоро вернусь.
Глаза Пухова усмехались, но под смуглой кожей щек туго ходили желваки. Рыбочкин не выдержал пуховской усмешки, отвернулся, и два бойца под руки увели его. Наверное, он что-то понял — в батарею Рыбочкин не вернулся.
Серафима заплакала через месяц. Уже давно позабылось село, где отдыхали они, его название и негостеприимство, когда она заплакала впервые от большого человеческого горя, второй раз за два с половиной года войны. Она плакала в блиндаже, один на один с Пуховым. Плакала долго и безутешно, еще раз с болью и отчаянием пережиная унижение.
— Серафима, — Пухов звал ее только полным именем, — это надо забыть.
— Не могу, — она отчаянно затрясла зареванным лицом.
Она никогда еще не была с Пуховым с глазу на глаз.
— Это надо забыть, Серафима, — грустно повторил Пухов, и его глаза охватывали Серафиму тем добрым светом, от которого порой отступалась и сама смерть.
— Я бы ненавидела всех мужиков, Володя, если бы не ты, — она впервые назвала его по имени и впервые сказала ему «ты». И он не удивился, не растерялся от этого, а только взял ее руку и молча поднес к своему лицу. Она испугалась, что он хочет поцеловать руку, ту руку, которой касался Рыбочкин, и резко отдернула ее. И тут он все понял правильно и не обиделся на нее, а загрустил еще больше. — Я бы любила тебя, Володя, — всхлипывая, сказала она, — но у меня муж и дочка. Ее Оленькой звать. Нынче пять лет исполнилось.
— Я знаю, — ответил Пухов, — у тебя есть муж и дочка Оленька.
— Я не виновата, Володя. Я шла просто воевать. Ведь я не знала, что встречу тебя. С ним, с… этим… я не изменила мужу. А с тобой, Пухов, я бы изменила.
— Ложись, Серафима, отдохни. А я пойду.
— Нет, — она удержала его за руку, — посиди еще. Я ведь больше никогда тебе этого не скажу. Такое бывает только раз. Ты уж посиди. Я мужа-то своего не любила, Володя, никогда не любила. Он славный, простой мужик, другая баба возле него, может быть, и счастлива была бы, а я — нет. Но он мужик мой, и дочка от него. Ты вот однажды так на меня взглянул, что я и умирая вспомню, и всю жизнь помнить тебя буду за один взгляд этот, а от него я ничего не помню, даже ласки забылись, не то чтобы взгляд. Он меня на фронт не пускал, потому что не верил мне, думал, что я ему изменять буду, а видишь, Володя, так оно и вышло. Его правда получилась, а не моя.
— Не надо об этом, Серафима.
— Я знаю, Володя, ты бы понял меня. А он не поймет. Он до смерти меня за это судить будет. А ты говоришь — забыть.
И еще раз Пухов взял ее за руку, и поцеловал, и взглянул на нее, и в первый раз Серафима не увидела в его глазах усмешки, а увидела боль и где-то очень глубоко в них подступающие слезы. Она растерялась на мгновение, потом легонько провела ладонью по его лицу и тихо попросила:
— Теперь уходи, Володя…
И в этот день выбрала Серафима все свое счастье до донца, вместе со слезами выбрала. В последний раз. Через два дня капитан Пухов погиб.
— Кем бы он был теперь, а, Никита? — грустно спросила Серафима.
— Кто его знает, — не сразу ответил Никита, — может быть, генералом.
— Нет, — Серафима покачала головой, — генералом, наверное, он бы не стал. С его-то характером — и в генералы? Нет… Давай, Никита, уж враз обоих помянем.
— Как — обоих? — не понял Никита.
— Муж у меня вчера скончался, царство ему небесное. Мужем-то он мне в последний раз тридцать лет назад был, а не развелись, так под его фамилией и хожу.
— А что умер-то?
— Болел.
Они посидели в молчании, потом глянули друг на друга и опять удивились, что вместе сидят, живы-здоровы, и не верилось им, что тридцать лет не виделись, казалось, что вчера лишь из окопов в разные стороны разошлись, и сегодня снова встретились на передовой, и вся война еще впереди…
Пришел Осип. С порога сказал Серафиме:
— Привезли.
Серафима кивнула и задумалась.
— Собирайтесь, — деловито и решительно приказал Осип, — рыбачить поехали.
— Неужели отремонтировал?
— А то! Как часы.
— Знаю я твои часы. Прошлым летом, забыл, два дня на косе куковали.
— Ну то прошлым, — недовольно пробурчал Осип, — а это нынешним.
— Поедешь? — спросила Серафима Никиту.
— Обязательно, — живо засобирался Никита, — я до этого дела любитель большой. А ты?
— Я пойду… Туда схожу. А вы поезжайте. Чего дома сидеть-то? Поезжайте. А вечером посидим, еще поговорим. Да и вместе съездить успеем. Не последний день живем…