Военная
Шрифт:
Матвей слушал, и хмурился, и крутил одну за другой самокрутки, и она чувствовала, что слова ее доходят до него, не сразу, но доходят. Ничего не ответив, он резко поднялся с табуретки, и по тому, как вышел из дома, крепко пристукнув дверью, и как побагровела его короткая сильная шея, Серафима поняла, что нет, не отпустит ее Матвей по-хорошему, и думать нечего, убьет, но не пустит. И, глядя ему в спину, она ощутила легкий холодок решимости и знала уже, что уйдет, теперь любыми путями уйдет: от повестки за ребенка прятаться не будет — совесть не позволит…
Серафима
— Ты че, девка, — свалился в окоп Никита, — жить надоело?
— А что? — растерялась она.
— Едрена шишка, она еще спрашивает, — вытаращил глаза Никита, — да ты посмотри, не сюда, а вот сюда посмотри. Вот, вот, посмотри.
— Мамочки, — прошептала Серафима и невольно сжалась под шинелью. По всему полю, куда только хватало глаз, ровными порядками, через равные интервалы, шли немецкие танки. Земляные фонтаны взрывов вставали между ними, но очень редко и неточно, и танки, казалось, совершенно не обращали на них внимания.
— Ну, бежим! — дернул ее за руку Никита. — Сейчас тебе еще лейтенант всыплет.
Но лейтенанту Пухову было не до нее. В самый последний момент, переместив батарею на левый фланг, он теперь с холодным любопытством ожидал, куда пойдут танки врага. Если к лесочку, в сторону старой колхозной риги, — его маневр можно считать удавшимся, так как танки пойдут мимо его «сорокапяток» боком, и тут еще бабушка надвое сказала — кто кого. Если же повернут на север и ударят прямо в лоб батареи… Что ж, и тогда воевать надо будет. И он, вначале в бинокль, а потом и просто так, пристально следил за танками.
Лейтенанту Пухову перед войной исполнилось двадцать пять лет. То, что в мирное время он осваивал и постигал пять лет, но так и не сумел постигнуть окончательно, совершенно отчетливо усвоилось им за два месяца войны. За два месяца он самостоятельно обучился хитрости по отношению к врагу, он сумел быстро забыть правила учения и еще быстрее усвоить правила войны. И он стал хорошим командиром противотанковой батареи, еще не сознавая этого.
Танки пошли к риге, где редко залегла голодная пехота, ощетинившись штыками и бутылками с горючей смесью. Не зная положения фронта в целом, лейтенант Пухов, поджарый, симпатичный курянин, решил драться до конца и положить здесь голову, но не отойти.
— Твое место вот здесь, — наставлял Никита Серафиму, — здесь сиди и не высовывайся. Когда надо будет, я тебя кликну.
— Мне бы винтовку, — робко попросила Серафима.
— Ну? — удивился Никита. — Не дам. Побьешь все танки, а нам чего делать? Ты лучше вот что запомни: здесь, впереди тебя, первое и второе орудие, а там вон — за лесочком — третье и четвертое. Если что… случится, дуй туда. Уяснила?
— Уяснила.
Никита ушел к своему расчету, и она осталась одна, и, хоть стояли орудия метрах в двадцати от нее, Серафима вдруг почувствовала себя одинокой и брошенной всеми.
Потом земля качнулась, дрогнула, словно бы приподнялась под ее ногами, и ушла в сторону, и снова возвратилась на место, и с этой минуты Серафима начала какую-то новую жизнь, в которой значение имели лишь память и рассудок. Пересиливая неожиданно острое, еще мало ведомое ей чувство страха, после каждого взрыва она высовывалась из окопчика, боясь не услышать, когда ее позовут. Пыль и копоть стояли над землей. Она с трудом различала орудия впереди себя и лишь по ярким вспышкам определяла, что первый и второй расчеты ведут огонь по немцам. Сколько прошло времени — она не смогла бы сказать, но вдруг ясно, с какой-то удивительной твердостью поняла, что ей сейчас надо быть там, возле орудий, Никиты и Пухова.
Выбравшись из окопчика, она вжалась в землю, как вжимается в нее под артобстрелом всякий, даже не обученный этому специально человек, и быстро поползла вперед. Остальные события этого дня как-то спутались и смешались в ее голове. Забыв про взрывы, не обращая на них больше внимания, она подносила снаряды, помогала разворачивать орудие, всей своей силой, злостью и упрямством упираясь в теплый щит, видела лишь эту ставшую близкой и понятной пушку и совершенно не смотрела на поле боя. Что-то непонятное удерживало ее от этого.
Когда осколком в висок убило заряжающего первого орудия Ваню Лапшина, она встала на его место. И она уже знала, что и как ей надо делать, и делала это быстро, точно и уверенно. Где-то среди разрывов, грохота и стона снарядов, противного, заунывного воя авиабомб она поймала неожиданно удивленный и вопросительный взгляд Пухова. Он словно бы впервые увидел ее и теперь хотел знать, как и почему она оказалась здесь. И с этой минуты вся ее жизнь, смысл этой жизни и суть ее приобрели какое-то новое значение…
Бой закончился вечером, и никто не знал, на чьей стороне осталась победа. Но что-то малодоступное разуму, не поддающееся ему говорило Пухову, что он был сегодня сильнее. Среди боя, в отступлении и смерти, утопая в земле под гусеницами танков и растворяясь в воздухе от прямого попадания, русский солдат обрел вдруг то великое дыхание, которое довело его до Берлина. Еще впереди были стылые московские окопы, Синявинские болота, Охтенский плацдарм, еще лишь начался голод в Ленинграде, а солдат уже почувствовал то удивительное единение и сплоченность, которые приходят к народу нашему в беде и лихолетье и не оставляют его до той поры, пока не вздохнет освобожденно и радостно сама земля русская. Еще лишь отливались пушки, из которых предстояло дать первые залпы наступления, еще и смутно не прорисовывался и не ожидался план окружения армии Паулюса, а русский солдат уже догадался и сердцем почуял — быть великим делам.