Военные приключения. Выпуск 5
Шрифт:
Я как-то смотрел один послевоенный фильм, где пели радостную песенку: «…путь обратный, путь в Россию, через села, города…» Вот и у меня так же получилось, — продолжал свой рассказ Побережник. — Лейтенант прибыл не один, а с двумя матросами на машине. Я уже знал, что жена Славка после моего ареста вернулась в Русе к своему дяде Ивану Беличеву, и попросил лейтенанта заехать туда.
«Что за вопрос, конечно! Нам все равно в Констанцу через Русе ехать. Кстати, там можно устроиться переночевать?» — согласился он.
Я заверил, что с этим никаких проблем не будет.
Через несколько часов я постучал в знакомую дверь. Открыла Славка. С тех пор как мы виделись
Первый тост, как старший среди нас, поднял дед Панджаров.
«Владыко мой праведный! Видишь и знаешь ты, как я всегда любил Россию и ее сыновей. Если бы не она, до сих пор страдали бы мы, рабы твои, в ярме. Спасибо вам, русские братья…» — поклонился старик в пояс морякам и каждого перекрестил.
Утром, когда я прощался с женой и ее родными, они не могли сдержать слез. Словно чувствовали, что больше увидеться нам не придется. И не по моей вине.
Видно, судьба.
Ну а дальше все пошло своим порядком. Добрались до румынского порта Констанца, где нас ждал катер. Когда мы вышли в море, я вдруг почувствовал, как соскучился по нему за эти годы. В кубрик спускаться не стал, так и простоял на мостике до самого Севастополя.
…Жизнь прожить не поле перейти, особенно если она не одна, и все они, жизни, такие, какие выпали Семену Яковлевичу Побережнику. Всякое в них бывало: и радости, и беды, и страх. «Как у любого нормального человека, — говорит он. — Это только Штирлиц в кино ничего не боится». Случалось, подступало и отчаяние, когда после ареста заживо гнил в каменном мешке в подвале директората полиции. Чтобы не поддаваться ему, разведчик устраивал для поднятия духа «сеансы бодрости»: думал о том, как вернется на родину. Теперь это сбылось. Да к тому же так удачно, нарочно не придумаешь — в самый канун Седьмого ноября. Оба прошлых раза — после Испании и первой спецкомандировки — в силу обстоятельств возвращение проходило скромно, почти тайком. Но сейчас Семен Яковлевич решил отпраздновать его по-настоящему, тем более что оно совпало с праздником Великой Октябрьской социалистической революции.
В севастопольском порту прямо к причалу, где пришвартовался катер, подкатил закрытый «додж». Подобная сверхконспирация слегка удивила Побережника, но он не придал ей значения. Его привезли в управление «Смерш» на Морском бульваре и под конвоем отвели в одиночную камеру. Такую же сырую и темную, как в Софии, и тоже в подвале.
В том, что разведчика после длительной загранкомандировки на первое время поместили в «карантин», не было ничего необычного. Предстояло написать отчет, пройти проверку. Немного смутило другое: сделано это было в какой-то непонятной спешке. В управлении «Смерш» никто не сказал ему и двух слов. Не иначе виновата предпраздничная суматоха, утешил себя Побережник. Поэтому и не стал требовать встречи с начальством, рассудив, что ему сейчас не до него. После праздника разберутся и уж тогда, извинившись, наверняка дадут возможность пусть скромно — война! — отметить возвращение домой, на родную землю. Ведь не каждый же день им приходится встречать разведчиков-нелегалов, целую пятилетку проработавших, как пишут в книгах, в стане врага.
Предположение относительно праздников
Началось следствие. Нет, к нему не применяли «мер физического воздействия», как к другим, потому что знали: бесполезно, у этого человека железная воля. В софийском застенке его так истязали, что за неделю он поседел, сломали ребра, но ничего не добились. Вместо этого следователи — сначала некий Ильин, а затем молоденький лейтенант Петр Хлебников — избрали тактику ночных допросов. Вызывали обычно вскоре после отбоя и отправляли обратно в камеру за час-полтора до подъема. Днем надзиратели строго следили, чтобы подследственный не спал. Такой режим, а по сути дела утонченная пытка, ломал человека почище самых жестоких побоев. Побережника выручало умение полностью выключаться, спать стоя с полуприкрытыми глазами, чтобы наблюдавший через волчок надзиратель не мог придраться и отправить в карцер.
Такой жесточайший режим продолжался не один день, и конца его не было видно.
Никаким компроматом «Смерш» не располагал, если не считать рассказанного самим разведчиком о радиоигре. Увы, но тем временам этого оказалось более чем достаточно. «Нам все известно!» — и кричал, и уговаривал следователь, добиваясь признания в том, что Побережник немецкий шпион. «Ложь», — категорически отрицал он. «Тогда почему тебя не расстреляли?» — приводил Хлебников «неопровержимый», как ему казалось, аргумент. Напрасно требовал разведчик, чтобы местное управление «Смерш» запросило Центр. Война близилась к завершению, и никто не собирался беспокоить Москву из-за «мелкого» дела.
Но дело было не такое уж «мелкое» для отважного разведчика, отдавшего все мужество и талант служению любимому Отечеству. Но изменить что-либо было не в его силах и он продолжал требовать связи с Центром, но его никто не желал слушать. Хотя дело его не залеживалось.
Несколько раз оно передавалось в прокуратуру и особое совещание, но неизменно возвращалось обратно на доследование «ввиду невозможности вынести решение за недостатком материала», как указывалось в отказной сопроводиловке. Однако, сколько ни бились следователи, «признательных показаний» от арестованного получить не удавалось. Он продолжал стоять на своем: делал только то, на что имелась санкция Центра.
Когда Семен Яковлевич рассказывал о совершенной над ним чудовищной несправедливости, я спросил, что помогло ему выдержать, не оклеветать себя?
— Сознание того, что я — коммунист. — Он немного помолчал, а потом продолжил: — В болгарской тюрьме я продолжал оставаться разведчиком, сражавшимся с врагом. Здесь — бойцом партии. Оклеветать себя значило предать ее, предать дело, которому я отдал всю жизнь.
Почти год я просидел в одиночке. Поэтому, когда осенью сорок пятого перевели в общую камеру в тюрьму, для меня это стало праздником. Месяца через два вызвал сам начальник тюрьмы. Честно признаюсь, сердце у меня екнуло: «Все выпускают!» Да и он начал разговор весьма обнадеживающе:
«Ну вот, пришло решение по вашему делу. Как думаете, какое?» — «Ясно: освободить».
«Ошибаетесь. Десять лет исправительно-трудовых лагерей и два года спецпоселения. Распишитесь», — протягивает мне какой-то бланк.
Я отказался:
«Подписывать не буду. Я ни в чем не виноват».
Никогда не забуду его злорадную ухмылку:
«Я не прошу расписываться в своей виновности, а только в том, что ознакомлены с решением особого совещания. Считать себя невиновным ваше личное дело».