Воины
Шрифт:
Одно из ворованых яблок лопнуло, выбросив крошечный снаряд из горячей мякоти и выпустив на угли сладкую струйку сока. Флавий подцепил его острой палочкой и вытащил из огня. Он сурово посмотрел на него, держа его перед собой на импровизированном вертеле, сказал ему: «Memento mori!» [9] , подул на него и обжегся, неосторожно сунув его в рот.
Регул пытался понять, действительно ли вечер такой холодный, как ему кажется. Дневная жара так и не спалила его. Но теперь, когда солнечные лучи, проникавшие сквозь пелену, застившую ему взор, залили мир кроваво-алым, ему сделалось холодно.
9
«Помни о смерти» — ритуальная фраза, которую говорил раб,
Глазные яблоки пересохли, и глаза видели плохо, но Регул все же чувствовал, что вокруг темнеет. Значит, все-таки наступил прохладный вечер. Или смерть. Слепота тоже заставляет свет тускнеть, а человеку, потерявшему много крови, делается холодно. Это он хорошо знал. Он потерял счет, сколько раз ему приходилось одалживать свой плащ, чтобы укрыть умирающего. «Флавий!» — внезапно подумал он. Он опустился на колени рядом с дрожащим Флавием и закутал его своим плащом. Но Флавий ведь не умер, разве нет? Он же не умер? Нет, в тот раз не умер. Тогда нет, а теперь? Жив ли еще Флавий? Или он оставил его мертвым на поле той последней битвы?
Люди всегда жаловались на холод, когда умирали, если только могли говорить. Их тревожил холод и смыкающаяся над ними тьма. Иногда, когда он опускался на колени рядом с умирающими, они выражали сожаление невнятным словом или вздохом. Как будто человеку, чьи внутренности лежат в пыли рядом с ним и половина его крови вытекла наружу и стынет под ним темной лужей, не о чем больше беспокоиться, кроме холода и тьмы. И тем не менее это было все-таки хоть какое-то утешение для умирающего: накрыть его своим плащом на то время — обычно недолгое, — пока он истекает кровью из полученной в бою раны. Небольшое утешение — но прямо сейчас он бы от него не отказался. Хоть одно дружеское прикосновение, хоть одно слово друга, пришедшего проводить его в путь... Но он был один.
Никто не придет, не укутает его плащом, не возьмет его за руку, не назовет по имени. Никто не присядет рядом на корточки и не скажет: «Регул, ты умер хорошей смертью. Ты был отличным консулом, надежным центурионом и добрым гражданином. Рим не забудет тебя. Ты умер как герой!» Нет... Пересохший язык попытался облизнуть потрескавшиеся губы. Еще одно бесполезное действие глупого тела. Язык, губы, зубы... Дурацкие, бесполезные теперь слова. Все это его больше не касалось. Такое же бесполезное, как его разум, который все думал, думал, думал, пока его тело спускалось по спирали навстречу смерти.
Что-то опустилось на верхушку его клетки. Птица. Должно быть, это птица там наверху. Не змея, не дракон. «Это существо не тяжелое», — подумал он, но клетка все же чуть заметно качнулась под его весом.
И этого было достаточно, чтобы шипы впились чуть глубже. Он затаил дыхание и стал ждать. Скоро они дойдут до какого-нибудь жизненно важного органа и он умрет. Но еще не сейчас. Нет еще.
Еще не сейчас. Он крепче стиснул прутья клетки — или, по крайней мере, попытался их стиснуть. Его руки были прикованы выше сердца, и теперь они совсем онемели. Нет смысла цепляться за жизнь, когда тело уже разрушено. В нем столько всего было сломано, что Регул уже не взялся бы перечислить. Он не помнил, в какой момент внезапно осознал, что они не остановятся. Разумеется, он это знал еще до того, как все началось. Ему это обещали. Карфагеняне отправили его в Рим, связав двойными узами: его словом и их обещанием. Они заставили его дать слово, что он вернется. Карфагеняне же, со своей стороны, обещали ему, что, если римский сенат не примет условий договора, они убьют его, когда он вернется.
Он помнил, как стоял среди рабов, когда карфагенские посланники излагали свои условия. Он не крикнул тогда, что он — римский гражданин, не объявил, что он — консул Марк Атиллий Регул. Нет. Ему стыдно было вернуться в Рим таким образом, и он не собирался становиться орудием карфагенян. Карфагенянам пришлось самим вывести его вперед и представить сенату. И тогда он сделал единственное, что мог сделать. Он осудил договор и его неприемлемые условия и дал сенату совет отвергнуть его.
И сенат отверг договор.
Регул же остался верен чести, сдержав слово, данное своим тюремщикам. Он вернулся в Карфаген вместе с ними.
Так что он с самого начала знал, что карфагеняне его убьют. Знал умом. Но постичь это телом было совсем иное. Тело этого не знало. Тело было уверено, что оно каким-то образом будет жить дальше. Если бы тело не верило в это, палачи не смогли бы исторгать из него один вопль за другим.
Разумеется, он пытался не кричать. Поначалу все стараются не кричать под пыткой, поначалу. Но рано или поздно кричат. И рано или поздно все перестают даже пытаться не кричать, даже делать вид, что пытаются. Он мог командовать сотней человек, и они повиновались ему в те дни, когда он был центурионом, а будучи легатом и консулом, он повелевал тысячами. Он сказал сенату, что условия договора следует отвергнуть, и они повиновались ему. Но сейчас он приказывал своему телу не кричать, а оно не повиновалось. Оно кричало, кричало, как будто это могло каким-то образом помочь унять боль. Это не помогало. А потом, в какой-то решающий момент, когда они испортили столько частей его тела, что он потерял им счет, когда в нем на самом деле не осталось ничего целого, даже тело поняло, что он умрет. И перестало кричать.
И очень много времени спустя — а может, и немного, просто малый срок показался таким долгим, — его перестали мучить. Сколько часов или дней назад его скатили к городским воротам в этой шипастой клетке? Впрочем, важно ли это?
Он прислушался к шуму лежащего под ним города. Прежде то был шум толпы. Восклицания, брезгливые либо насмешливые возгласы, хохот и дурацкие воинственные вопли людей, которые никогда не сражались и даже никогда никого не пытали, и тем не менее отчего-то думали, будто его смерть — это их победа. «Отчего вы так думаете? — хотелось спросить ему. — Оттого, что вас произвели на свет на клочке земли неподалеку от того места, где родился мой палач? Или то, что вы видите, как я болтаюсь в клетке над воротами вашего города, делает вас победителями? Это не ваша победа. Я сказал сенату, чтобы они отвергли договор. Рим не падет перед вами на колени. Я позаботился об этом. Если я не смог принести своей стране победу, которую она заслуживает, я, по крайней мере, избавил ее от того, чтобы смириться с поражением».
Разумеется, ничего такого он зевакам не сказал. Его рот, язык и зубы более не годились для того, чтобы говорить. В какой-то момент он пожалел, что палачи не делают вид, будто хотят вырвать у него какие-то сведения. Если бы им нужны были сведения — или они хотя бы делали вид, что сведения им нужны, — они оставили бы ему рот, которым можно говорить. Но им не было нужды притворяться, что они чего-то хотят. Они хотели только причинить ему как можно больше страданий до того, как убить. Так что они обошлись с ним как можно хуже — хотя, возможно, с их точки зрения это было «как можно лучше». Регулу доводилось прибегать к услугам палачей, и он знал, что их не интересуют ни сведения, ни признания. Они не стремятся исправить дурных людей или заставить их пожалеть о собственных злодеяниях. Палачам нравится причинять людям боль. И все. Он видел, как это их возбуждает, как разгораются у них глаза и увлажняются губы. Как любовно они обращаются с орудиями пытки и как продуманно пускают их в ход. Он думал, что пытка — это плотские утехи для бесполых. Все палачи, которых он когда-либо видел, работали только ради собственного удовольствия от причинения боли. Это были не воины, не солдаты; быть может, они вообще не были мужами. Они были палачи. Люди, алчущие боли. И они упивались его воплями, точно стервятники, поджидающие, чтобы растерзать его плоть. Палачи были орудиями, слугами тех, кто повелевал ими. А те, кто повелевал палачами, всего лишь держали данное ему слово.
Мысли метались, точно блохи, убегающие с туши убитого животного. Этот образ на миг позабавил его — и тотчас же улетучился из мыслей. Он раскинул свои мысли шире, пытаясь нащупать образ или идею, за которую можно было бы ухватиться, хоть что-то, что отвлечет его от медленной пытки умирания. Можно было подумать о жене, Юлии. Она будет оплакивать его и тосковать по нему. Многие ли солдаты могут сказать то же самое о женщинах, которых они оставили дома, зная, что это правда? И еще сыновья, Марк и Гай. Они узнают о смерти отца, и это укрепит их решимость защищать Рим. Они еще отчетливее осознают, что за злобные псы эти карфагеняне. Они не будут стыдиться того, что он потерпел поражение и попал в плен. Они будут гордиться тем, что он не воспользовался шансом спасти свою жизнь, предав родину. Нет. Он бросил вызов Карфагену. Если он не сможет оставить своим мальчикам воспоминаний о триумфе, он оставит им хотя бы почетную смерть преданного гражданина Рима.