Вокруг да около
Шрифт:
— И поишь?
— Пою. Попервости было с хвоста отоваривал, а нонече с копыта. Дороговато, — вздохнул Петуня.
— Ну, вот что, товарищ Девятый! Ты эту лавочку прикрывай скорее, а нет — мы сами прикроем.
— Не прикроете, — по-прежнему спокойно возразил Петупя.
— Прикроем. Да еще как! Что ж ты думаешь, смотреть будем, как частник под крышей колхозной орудует? Раз совести нету, найдем меры.
Петуня помолчал.
— Ты вот все на совесть напираешь… — Петуня опять помолчал, порастпрал колени, согнутые под прямым углом, потом вдруг улыбнулся. — А с совестью, надо быть,
— Может, отложим сказку? — перебил Ананий Егорович, хотя и без прежнего запала.
— Нет уж, дослушай, — сказал Петуня. — Сказка невыдуманная… Ну, взвалила старуха мешок с совестью на спину, пошла в магазин. А через час возвращается. Плачет: «Не берут, говорит, нашу совесть. Деньги требуют». «Тогда, — говорит старик, — иди в колхоз. Там совесть выдавали. Там и отоварят». И там не отоварили…
Ананию Егоровичу ничего не оставалось, как молча проглотить Петунину притчу. А что он мог возразить? Что бы он сам делал на месте этого старика! И если уж говорить откровенно, то этот старик даже правился ему.
Нравился своей откровенностью и прямотой.
Петуня и по поводу завтрашнего воскресника не стал юлить.
— Нет уж, не рассчитывай, — сказал он. — Кабы коровенка была, я бы, может, еще поднатужился, а коровенки нету-кому охота жилы рвать?
Опять коровья проблема! И это в колхозе, который буквально утопает в траве. Каждый год десятки, сотни гектаров, а если подсчитать все ручьи, и тысячи уходят под снег, а добрая половина колхозников не имеет коровы. Ну не дико ли? А разгадка простая. Десять процентов на трудодень от общей массы собранного колхозом сенавот оплата труда. А что это значит? А это значит, что колхозник, чтобы заработать на свою корову, должен поставить сена по меньшей мере на восемь — девять короо (из расчета две тонны на голову) — вещь пока совершенно немыслимая даже при наличии достаточной техники.
Понимают ли это в колхозах? Понимают. И каждый председатель так или иначе пытается обойти этот порядок. Но тут раздается грозный окрик районного прокурора или секретаря райкома: «Не сметь! Антигосударственная практика! Поощрение частного сектора…»
И вот «государственная» практика торжествует: осенью еще часть колхозников лишается своей кормилицы (какая же жизнь в деревне без коровы!), весной в колхозе наступает падеж скота от бескормицы, и с каждым годом все труднее и труднее становится посылать людей на сенокос…
Вечерело… Наконец-то ветер разогнал сырой облажиик, и за деревней, по-над лесом, красной рекой разлился закат. Впервые за многие дин.
Аканий Егорович устало шагал обочиной улицы, и думы у него были невеселые. Вот он обошел почти треть деревин, побывал чуть ли не в каждом доме, уговаривал, убеждал, стыдил… А чего добился? Выйдут ли завтра люди на силос?
На деревне шла обычная для этого часа жизнь. По заулкам, мелькая белыми икрами, сновали хозяйки — кто с ведрами, кто с травой, — помыкивали изредка коровы, стучали топоры на новых строениях — долго теперь, до самой темени не смолкнет эта вечерняя перекличка топиров, а по лужам, до краев налитым краснпной, шлепают босоногие ребятишки — бледные, выцветшие от долгих дождей, как от немочи.
И те же запахи — как пять и тридцать лет назад: парнос молоко да щекочущий банный дымок вперемешку с березовым веником…
ХII
И еще один вопрос
Нет ничего хуже попасть в дом, когда там семейный ералаш, или, как принято сейчас говорить (культурный стал парод), воспитательная десятиминутка. А именно ту самую воспитательную десятиминутку застал Анапнй Егорович у Вороницыных. «Пьяная рожа», «затычка винная», «дармоед» — все эти знакомые приложения и еще другие — похлестче, которыми сыпала Полина, он услыхал еще в сенях.
Лнанию Егоровичу, однако, некогда было вш; кать в семенную драму (да в общем-то и понятно, за что калит Полипа своего муженька), и он сразу начал о делео строительстве.
Павел Вороницьш молчал. Он сидел у стола, сгорбившись, выложив на колени тяжелые, короткопалые руки, в фуфайке, в грязных сапогах, и с мрачной отрешенностью смотрел в заплеванный, забросанный окурками пол.
Свет лампешки, еще не разгоревшейся, поставленной на опрокинутую крынку, наискось перерезал его красное мясистое лицо.
— Кои черт молчишь? Кому говорят? Степам?
Павел медленно поднял голову, поглядел молча на жену и снова опустил.
Глаза Полины сухо, по-кошачьи сверкнули в тени у занавески.
— Завсегда вот так. Напьется, дьявол, до бесчувствия и сидит — слова не добьешься.
Ананий Егорович подсел к столу:
— Вот что, Вороницын. Кончай эту волынку. Добром прошу. Ты понимаешь, что будет с коровами, ежели твоя бригада сорвет строительство?
— С коровами? Эх, ты… — Вороницын вдруг выпрямился, сивушным перегаром дыхнул в лицо председателю. — А ежели я человеком себя не чувствую, это ты понимаешь?
— Поменьше водки жрать надо, тогда и человеком почувствуешь.
— Подожди, Полина Архиповна. Как это — себя человеком не чувствуешь?
— А так. У тебя паспорт есть?
— Ну, есть.
— А у меня нету. Я как баран колхозный, без паспорта хожу.
— Я что-то тебя не пойму, — помолчав, сказал Ананий Егорович.
— Не поймешь? — Вороницын криво усмехнулся. — Еще бы!.. А помнишь, я нынешней весной в город ездил?
Помнишь? За запчастями?
— Ну, помню.
— И ты еще мне колхозную справку выписал? На, мол, получи деньги по аккредитиву. Липовая это справка!
Пришел я в сберкассу, сую эту самую справку в окошечко. А там кассирша крашеная, вся с головы до ног завита. Фыркнула: «Это не документ личности». Я туда — сюда, в облисполком, с этажа на этаж, из кабинета в кабинет — два дня доказывал, что я не жулик, а человек. — Вороницын, опять дыхнув сивушным перегаром, резко придвинулся к Ананию Егоровичу. — Почему у меня нет паспорта? Не личность я, значит, да?