Вольф Мессинг
Шрифт:
Номер этот неизменно пользовался успехом. Многие стали специально приходить в Винтергартен, чтобы посмотреть на меня.
Популярность распахнула передо мной двери знаменитого цирка Буша, размещенного в самом большом перекрытом здании Европы. Внутреннее пространство цирка было ужасающе громадно. Увидав его, я обомлел. Здесь помещалось более тысячи человека, смогут ли они все оценить мое искусство?
В цирке Буша мы уже не «убивали миллионера» и не раздавали его драгоценности посетителям, а, наоборот, собирали у них разные вещи. Потом эти вещи сваливали в одну груду, а я должен был разобрать их и раздать владельцам. Общий леденящий антураж номера — прокалывание шеи и рук острыми спицами — остался прежним.
Понемногу я становился все более известным, а мой импресарио, господин Цельмейстер, все более представительным. Лицо у него округлилось, он заметно располнел, и прежняя
Мне тоже не удалось избежать этой напасти, и теперь с высоты многоэтажного дома признаю, что во многих своих неудачах виноват я сам. Я утверждаю, что не любовь к деньгам, точнее, страх перед их отсутствием, которым страдают все, выбившиеся из нищеты, не какое-то запредельное себялюбие, не обстоятельства, а именно ложно понятое честолюбие, точнее, гордыня, лишило меня возможности заняться, например, научной работой или политикой, куда настойчиво звал меня Гюнтер Шуббель, как, впрочем и Вилли Вайскруфт. В сущности, я всегда стремился понять самого себя, и лучшего пути для этого, чем изучение психологии, не существует. К сожалению, уверовав в свою исключительность — ненавистную, должен сознаться, исключительность, — я попался на удочку господина Цельмейстера. Отведав капельку славы, вкусив мед восхищения, оказавшись модной темой для разговоров, я прошел мимо чего-то очень важного. Нет, я не потерял самого себя, однако отрицать тот факт, что со временем я превратился в некое пугало, непонятное, а посему чуждое, не похожее на другие существа, — не берусь.
Шаги судьбы редко выглядят изящно. Рок ступает твердо, не глядя под ноги, безжалостно давит мечты, надежды, любовь. В борьбе с судьбой мольбы не помогут, жалобы тоже, и все-таки…
Что я мог противопоставить Мефистофелю, прикинувшемуся господином Цельмейстером? В ту пору мне исполнилось пятнадцать, и оказаться в числе звезд, выступавших на арене цирка Буша, каждый артист счел бы величайшей удачей.
Обрастая славой, я тем не менее всерьез задумывался об университетском образовании. Мной владело модное в ту пору увлечение наукой. Я верил, что она всесильна. Скорее всего, так оно и есть, но все-таки употреблять такие слова как «всесилие», «двигатель прогресса», «тайны мироздания», следует крайне осторожно и только по делу. Размахивания такого рода лозунгами грозит людям неисчислимыми бедствиями — это я заявляю ответственно.
Итак, я хотел поступить в университет. Классовая борьба, о которой настойчиво твердил Гюнтер, не занимала меня, тем не менее, я был не прочь поспособствовать тем, кто боролся с несправедливостью. Однако я настаивал, что бороться можно по-разному, каждый по-своему — это святое право человека, и в этом меня поддержала Ханна. Мы с ней уже всерьез прикидывали, когда я смогу сдать экстерном школьный курс и поступить в университет. При этом я вовсе не желал расставаться с эстрадой, разве что было бы полезно распрощаться с господином Цельмейстером. Мне тогда казалось, что еще год-два, и я вполне смогу обойтись без импресарио. Это была наивная и, как оказалось впоследствии, нелепая мечта.
Последней каплей, подтолкнувшей меня к решительному разговору с Цельмейстером, послужила поездка в Потсдам, где нам с Ханной невероятно повезло — мы оказались на съемках какой-то комической ленты. Я уверял Ханну, что она попала в кадр, ведь я вижу насквозь. Она и верила и не верила, но втайне гордилась, что у нее такой необыкновенный кавалер. Боги, как я старался поддержать ее в этой мысли! Как старался внушить, что она дорога мне. Про себя я называл ее «моя хорошая», «моя добрая», — и она отзывалась накатом каких-то совершенно неисследованных, обволакивающих меня волн. После посещения студии в Бабельсберге, мы катались на лодке, затем поужинали в маленьком ресторанчике, после чего, взявши друг друга за руки, отправились в маленькую гостиницу, где мне пришлось назваться взрослым и для убедительности сунуть хозяйке несколько лишних марок.
Мы остались одни, и я растерялся. Чулок Ханны, свисавший со стула, привел меня в каталептическое состояние. В тот миг со мной можно было делать все, что угодно. Ни с того ни с сего вспомнился отец, требовавший строго соблюдать субботу; о том, чтобы согрешить в святой день, нельзя было даже помыслить! Я схватился за эту идею, как за соломинку, попытался лихорадочно припомнить, что за день сегодня, и никак не мог вспомнить.
Улегшись рядом с Ханной, необыкновенно горячей и крепкой, я совсем растерялся. Тогда она сама обняла меня и исполнила то, чего я мысленно добивался, чего добиваются все мужчины. Отступить в решающую минуту значило потерять уважение к самому себе. Удивительно, в голове Ханны я тоже уловил страх — страх потери девичества, страх, что я непредсказуем, что от меня можно ждать любого фортеля, и, если сейчас ею пренебрегут, она возненавидит себя за «доступность».
Как говорится, делать было нечего! Я взял «его» в руки.
Стоило только начать. Мы провели в гостинице всю субботу и воскресенье, в понедельник я едва не опоздал на представление. Всю дорогу до Берлина мы с Ханной обсуждали, как будем копить деньги для обучения. Она была старше меня на два года, и ей предстояло поступать первой, затем я присоединюсь к ней, и мы будем вместе грызть гранит науки. Ханна, прошедшая начальный курс марксизма у двоюродного брата, собиралась овладеть экономикой, полагая, что только эта наука может помочь делу освобождения рабочего класса. У меня сомнений не было, моя стезя — психология, правда, я даже не задумывался, способна ли наука о психической деятельности мозга поддержать пролетариат в его борьбе с реакционной буржуазией. Оказалось, что способна, да еще как. Это был правильный выбор, так как насчет условных рефлексов и поведенческих мотивов я знал куда больше, чем сам господин Павлов или господин Уотсон. [16]
16
Джордж Уотсон— американский врач-психолог, основатель бихевиоризма — учения, считавшего предметом психологии не сознание, а поведение как совокупность двигательных и сводимых к ним словесных и эмоциональных ответов.
Когда я сообщил господину Цельмейстеру о том, что собираюсь поступать в университет, он нахмурился и напомнил, что «учение дорого стоит». Затем похлопал по плечу и сообщил, что готов помочь мне в таком трудном деле, тем более что мне представилась прекрасная возможность заработать. Для этого всего-навсего надо отправиться на гастроли в Вену.
Шел 1914 год. Началась война с ее неслыханной жесткостью, военными парадами, громкой музыкой, обилием портретов кайзера Вильгельма, буквально заполонивших витрины магазинов. Каждая фотография была украшена цветами. В моем воображении Берлин вдруг стал походить на гигантское, заваленное цветами кладбище. Здесь и пахло также. Этот дух шел от самых здоровых и крепких молодых парней. Все это, как, впрочем, и нестерпимо-восторженный энтузиазм Вилли Вайскруфта, а также озабоченность судьбою нации, которые внезапно завладела Шуббелем, — сбивали с толку.
Когда Гюнтер заявил, что в такое время нельзя оставаться в стороне и каждый должен помочь отечеству, я потерял дар речи, ведь ранее безрукий революционер утверждал, что всякая война есть проявление «классовых противоречий» и «буржуазная драчка». Теперь оказалось, что есть войны «справедливые» и «несправедливые», «священные» и «нецивилизованные». Родина, заявил он, вправе потребовать от нас любых жертв для защиты германских святынь и родных очагов от покушения диких славян, развратных французов и жестокосердных англичан, на что Ханна возразила брату — почему-то первой жертвой этой войны стала она, германская женщина. Отца призвали в армию, и теперь ей придется кормить семью. Об университете можно забыть. В ответ Гюнтер развел обрубками, а у меня в ментальной сфере, под самой ложечкой, внезапно засосало. Мне внезапно померещилось, что ее маленькое разочарование вполне сопоставимо со всеобщим, затопившим улицы Берлина энтузиазмом. Эта нелогичность, невозможность признать справедливым пренебрежение гигантских «измов» мечтами любимой женщины, сожалеющей об утерянном будущем, — только сожалеющей! — образумили меня, ведь, признаюсь, я тоже оказался подвержен ура-патриотической чуме и начал задумываться о посильной помощи фронту. Господин Цельмейстер охотно поддержал меня. Потирая руки, он заявил, что мой долг «еще усерднее» развлекать публику и внушать ей «подлинно национальные идеалы». Теперь в цирке несчастных зрителей обирали статисты в русской, французской, английской военных формах, а раздавали найденные мною вещи бодрые и воспитанные солдаты рейхсвера. Признаться, сам я тоже сменил фрак на малиновый китель с золотыми галунами. На этом петушино-опереточном сочетании настоял господин Цельмейстер, которому с помощью такого рода яркой злободневности удалось резко поднять ставку за мои выступления.