Волга - матушка река. Книга 1. Удар
Шрифт:
Но Петра на селе тоже уважали: он был мастер своего дела — великолепный плотник-столяр. Это он понаставил на улицах красивые дома, но лучше всех отделал свой домик с резным крылечком, с резными наличниками и с петухом на коньке. Петух вертелся во все стороны.; и люди, глянув на него, определяли, откуда дует ветер.
— Башкан Петр, — сказали тогда о нем.
Анна посещала все собрания, заседания, но как только они кончались, она неслась домой и тут заставала мужа обязательно за какой-нибудь работой: он или вытачивал ножки к стульям для клуба или нарезал наличники и на вскрик
— Ну, этак… здравствуй… Анна Петровна.
Однажды вот так прибежав, она вдруг неожиданно для самой себя спросила:
— Петя! А ты… ты не гневаешься… по собраниям-то я ношусь?
Он опять растянул губы в улыбке и, глядя на нее такими чистыми глазами, какими, пожалуй, до этого никогда и не смотрел, произнес:
— Что ж? А я — то ведь перед мужиками… горжусь, мол, вон какая у меня жена… генерал.
И погиб Петр Николаевич в тысяча девятьсот сорок втором году под Москвой. Наверное, так же молча взял в руки винтовку и с открытой грудью пошел на врага.
Анна после этого было надломилась. И если бы не сад и не сын, истлела бы, как хворостинка, брошенная в костер. Сад спасал ее: заботы о нем вытесняли горестные думы. Спасал сын — тоже Петр и внешне похожий на отца, Петра Николаевича. Она любовь к мужу перенесла на сына, и Петр, чувствуя это, любя ее, всегда на каникулы приезжал к ней и при встрече, сильный и большой, гораздо выше матери, обнимая ее говорил, как в детстве:
— Маманька! Соскучился-то как по тебе. Маманька!
А она, сдерживая рыдание, усаживала сына против себя, брала его крупные руки в свои, гладила их, прикладывала ладони к своим щекам и произносила постоянное:
— А ты вырос, Петяшка. Опять вырос, — хотя ему расти-то, пожалуй, уже было больше некуда.
Так она, вероятно, и смогла бы дожить до конца своих дней: выращивала бы сад, любила бы сына, участвовала бы в общественной жизни… но вот недавно случилось, видимо, что-то непоправимое: Анна полюбила Ивана Евдокимовича. Это не значило, что из ее души ушел образ Петра Николаевича. Нет. Разве это возможно? Но сердце полюбило вот этого, живого, сидящего рядом с ней.
«Эх, Анна, Анна! Гибель твоя пришла», — произнесла она про себя, и захотелось ей выпрыгнуть из машины и уйти в степи — в эти палящие, знойные степи.
Академик думал о своем:
«Мы собираемся наступать на природу, а она наступает на нас, и с самых неожиданных сторон. С посадкой леса явно провалились, а тут это страшное — засолонение. Распахали, обработали, стали поливать… и, видимо, еще не знают — идет быстрый процесс засолонения. Да. Верно. Черные земли, Сарпинские степи, Заволжье — все это довольно молодое дно Каспийского моря: огромнейшие соляные озера, реки соленые, и в почве соли много. Да. Да. Мы там в Москве дискутируем, как вести наступление на природу, а здесь природа сама наступает на нас, и с самых неожиданных сторон», — так думал академик, забыв обо всех, кто сидел с ним в машине, и только в одном месте, когда машину неожиданно накренило и он невольно коснулся Анны, почувствовав тепло ее тела, подумал: «Ох, Аннушка!
— Простите, Анна Петровна, разволновался я: ежели впереди дело, о всем забываю. А вот Анна Петровна загорюнила.
У Анны щеки вспыхнули румянцем, глаза заблестели, и она шепнула:
— В сад. Поедемте в сад, Иван Евдокимович… Горюшко-то ваше я разгоню-развею.
Здесь, в степи, любой овраг или реку увидишь только тогда, когда вплотную подступишь к берегу: берега настолько круты, что кажется, овраги и реки врублены в землю. Едешь, едешь — степи, степи, степи… и неожиданно нарываешься на овраг, на реку, речонку.
И сейчас во все стороны расстилались степи, перекаленные на солнце, устланные разнообразными коврами трав… и вдруг завиднелись верхушки деревьев с редкой желтеющей листвой.
Акиму Мореву странно было смотреть на эти верхушки: казалось, они поднялись со дна моря, — ведь степи кругом. Он даже высунулся в окно и спросил:
— Что это такое?
— Растут! А? Растут! — прокричал академик, а когда машина спустилась в овраг, заросший многолетними дубами, вязами, он вышел на полянку и, сняв шляпу, долго стоял, опустив голову. — Вот какой памятник Вениамин Павлович оставил по себе, — проговорил Иван Евдокимович и зашагал в чащу леса.
За академиком молча тронулись все.
Аким Морев, ступая по густым, увядающим, но еще сочным травам, вдыхал полной грудью свежесть воздуха, что после степной жары было очень приятно. Временами ему чудилось, что бродит он где-то в лесах Жигулевской долины, но, глянув в сторону и видя порыжевший берег, переходящий в степи, он сразу возвращался сюда — в эти выжженные, полупустынные места.
В эту самую минуту из овражка, прорезающего крутой берег, вышел человек небольшого роста, широкий в плечах. Лицо от загара черное и глаза — угли.
— Ты шо? — с украинским акцентом спросил его Любченко, осторожно посматривая на академика.
— Та ничего, — также с украинским акцентом ответил пришедший. — На солнце никому не запрещено глядеть. Ну, вот и гляжу, — не отрывая взгляда от академика, добавил он.
— Оно было спалило нас зараз, — тихо проговорил Любченко и громко возвестил: — Явился. Товарищ Иннокентий Савельевич Жук. Голова колхоза «Гигантомания».
— «Гиганта», товарищ распродиректор, — поправил Жук и, волнуясь, обратился к академику: — Катилась, катилась и до нас на Черные аж земли весть докатилась. Могу ли я руку вашу пожать, товарищ Иван Евдокимович?
— Обе, — ответил тот.
Четыре руки переплелись, после чего академик, растирая пальцы, сверху вниз глядя на Жука, проговорил:
— Силенка же у вас. Да на ваших плечиках, я так полагаю, можно рельсы гнуть.
— Оно пожалуй, — улыбаясь, согласился Жук.
— На голове не давайте. А то ведь иной задумает что-нибудь такое, вроде кирпич выращивать на колхозном поле, а то и дрова на вашей голове колоть.
— Не даюсь, товарищ академик.
— Как не даться, ежели он… прожектер какой-нибудь… властью облечен?