Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье
Шрифт:
— Марьям — наука, — по-отечески улыбаясь, ласково посматривая на дочь, тихо произнес Ибрагим. — Ты знаешь, как течет кровь в овечке? А, Егорькя?
— Удивил! Шарахнул овечку по горлу ножом… и кровь брызнет.
— О! Нет! А когда живая? Ага. Не знаешь! А Марьям — наука. Марьям знает, как на овечке шерсть растет. Марьям знает, что такое желудок, а мы с тобой знаем: пузо? Голое пузо у овечки — плохо, шерсть на пузе у овечки — хорошо.
Из слов Ибрагима Аким Морев понял, что Марьям своими знаниями помогает отцу добывать
Аким Морев, пользуясь тем, что Марьям вышла из саманушки, шепнул над чем-то задумавшемуся Иннокентию Жуку:
— Прескверно я себя чувствую.
Иннокентий Жук встрепенулся, оглядываясь.
— Что? Блохи? В степи их — неисчислимо.
— Нет, что вы. А вот: объявился писателем, обманул таких чудесных людей, особенно Марьям. Вдруг они как-нибудь узнают, что я вовсе не писатель, и скажут: «Совсем плохой человек». Поправьте, а, Иннокентий Савельевич?
— Это легко. А я было подумал — блохи. Положим, у Ибрагима их нет: керосином умертвил.
Как только Марьям вошла в саманушку, неся плошку с вареной бараниной, Иннокентий Жук, весь перекашиваясь, заводя глаза в потолок, сказал:
— А здорово мы вас надули, Марьям!
— Как надули, Иннокентий Савельевич? — проговорила Марьям, ставя плошку, сделав над столиком такое движение руками, будто это была вовсе не баранина, а прекрасный букет цветов. Она успела переодеться: на ней беленькая кофточка и узкая синяя, в складку, юбочка, толстые косы лежат венцом, опоясав голову. Да и движения рук, наклон головы и весь ее стан, еще более гибкий, собранный, — все в Марьям стало не только привлекательно, но и красиво.
— Аким-то Петрович вовсе и не писатель, а секретарь Приволжского обкома. Вот кто! Хо-хо! — похохатывая, пояснил Иннокентий Жук.
Марьям вначале стушевалась, затем выпрямилась, и все привлекательное, что до этой секунды было в ее облике, вдруг пропало, и Аким Морев увидел перед собою уж совершенно другую девушку: строгую, оберегающую свое достоинство, — вот какая Марьям стояла теперь перед ним. Но тут же что-то сердечное снова затеплилось в ее глазах, и она вполоборота посмотрела на Акима Морева. Затем, изгибая губы в тонкой улыбке, спросила:
— Вы полагали, мы проще будем вести себя?
— Угадали, Марьям, — еле слышно ответил он.
— Аким Морев? Я слышала о вас… Хорошее! — торопясь, добавила она. — Очень хорошее: воду пускаете к нам в степи. Большой канал — большая жизнь. — И что-то сообщила отцу и матери на родном языке.
Ибрагим расширенными глазами глянул на Акима Морева и, как всегда бесхитростный, произнес:
— Сказался? Шалтай-болтай нет? Шалтай-болтай скверно. Да?
А когда Аким Морев, Иннокентий Жук и Егор Пряхин, который перед этим по-своему простился с Ибрагимом — помял и подавил того, — когда они сели в машину и Иван Петрович включил газ, Марьям,
Мать же Марьям подошла к машине и шепнула Акиму Мореву:
— Марьям еще придет к тебе. Марьям еще скажет тебе.
Вот этот взгляд Марьям, наполненный тоской, и увез с собой Аким Морев.
Иван Петрович остался недоволен заездом к чабану Ибрагиму Явлейкину. Наблюдая в саманушке за поведением Марьям, а потом за тем, с какой тоской она смотрела на секретаря обкома и как сам Аким Морев, когда машина была уже далеко, несколько раз оборачивался, Иван Петрович возревновал.
«Вгорячах-то и влюбится. Конечно, Елена Петровна головокружительно поступила: поплясала — и прочь-долой. Ну, я, чтобы головокружительность ликвидировать, Акима Петровича к Ермолаеву завезу… Заплутался, мол. Степь, мол… и тогда, хочешь не хочешь, а лицом к лицу столкну с Еленой Петровной».
А еще больше ему не понравился заезд к Степану Клякину.
Степан Клякин, как сидел на ступеньке саманушки, так до конца разговора и не поднялся. Он чинил валяные сапоги, уже готовясь к зиме, и на приветствие Егора Пряхина ответил:
— Здорово, знатный!
На лице у него тут и там торчали клочья бороды. На лбу и даже на носу — крупные бородавки, обросшие волосами, ногти нестриженные, загнутые и грязные. Он в самотканых холстяных «портах», до сизости посеревших от грязи. Голова взлохмачена, точно плохо сложенная копешка соломы, взвихренная ветром.
— Видали? — обращаясь к Акиму Мореву и сдерживая смех, проговорил Егор Пряхин. — Видите чудо? — продолжал он. — Остаток старинного мира в живом виде. Здорово, Степан Степанович!
Клякин молча кивнул головой.
— Ты хоть бы чаем нас угостил, — вмешался Иннокентий Жук, слегка растерявшись от такого негостеприимного приема.
— Его кипятить надо. Сырой пить не будешь. Да и, окромя того, у нас сушеная тыква вместо сахара. Тоже нос загнешь. В какую сторону направляетесь?
— На Утту — в центр Черных земель.
— Ну, путь-дорога вам, — пожелал Степан Клякин и, поднявшись, ушел в саманушку, прикрыв за собой дверь.
— Пошли туда, что ль? — растерянно проговорил Иннокентий Жук, обращаясь к Егору Пряхину, но тот уже хохотал, выкрикивая:
— Вот какие чучелы у нас в степи водятся, Аким Петрович! А ребятишки у него хорошие… Правда, полуграмотные. Старший сын в армии. Писал — учусь. Отец ждет его. Хрен он сюда приедет, сын-то!
«Живет второй жизнью, — уже сидя в машине, вспомнил Аким Морев сказанное Марьям, и от воспоминания о ней у него стало светлее на душе. «Марьям еще придет к тебе, Марьям еще скажет тебе», — послышались ему слова ее матери. — Зачем придет? Что скажет мне эта девушка?»
А Егор Пряхин, о чем-то пошептавшись с Иннокентием Жуком, громко спросил: