Волга рождается в Европе
Шрифт:
С тех пор грузовые колонны сопровождаются легкими танками. Цепь светофоров сооружена на расстоянии длиной пятьдесят километров. Патрули сибирских стрелков, которые исполняют, так сказать, задание дорожной полиции, постоянно бродят вдоль трассы. И движение машин над Ладожским озером с грехом пополам осуществляется с определенной регулярностью. Однако трудно подвести баланс о фактической помощи этого ледового моста сопротивлению осажденного города. Без сомнения, баланс активный. Но не в той мере, чтобы он позволил советскому командованию рассчитывать на достаточные запасы продуктов и боеприпасов для предстоящего возобновления борьбы весной. Ясный симптом ситуации: деятельность русской артиллерии изо дня в день ощутимо слабела за последние два месяца. Из тех цифр, которые собрали финские командные пункты на фронте на Карельском перешейке и особенно на участках фронта у Валкеасаари (Белоостров) и Александровки, самых тяжелых во всем кольце осады, следует, что в январе русская артиллерия ежедневно расходовала примерно тысячу пятьсот снарядов малого и среднего калибра на пять километров линии фронта. Это довольно высокое среднее значение. Когда я впервые прибыл на фронт под Ленинградом, т.е. в конце февраля, это среднее значение упало уже до шестисот снарядов в день. Две недели назад их было всего двести пятьдесят. Кроме того, нужно учесть, что в январе и феврале русская артиллерия атаковала рейдовые группы противника и пыталась заставить замолчать громкоговорители на финских позициях огнем своих легких и средних орудий, но уже примерно два последних месяца она лишь пытается только пулеметным огнем и несколькими минометами уничтожить разведгруппы и приостановить работу финских громкоговорителей. Одни эти факты могли бы доказать, что «ледовый мост» не принес результатов, которых ожидало советское командование. Количество материала, продуктов и боеприпасов, ввезенных в город, наверняка было не таким, чтобы очень активная оборона стала возможной.
Но в ближайшие дни «мост» рухнет. Оттепель уже рисует
С тех пор как я нахожусь на этом фронте у Ладоги, я обычно дожидаюсь утра на морском берегу, на маленьком пляже, откуда лыжные патрули егерей отправляются в свою ночную разведку. Здесь они поднимают якорь, в этом мелком заливе: он, так сказать, порт патрулей «Sissit». Здесь все устроено как в настоящем порту: каркасы для лыж и винтовок, держатели одежды для белых маскировочных халатов выглядят здесь как разложенные для сушки рыболовные сети; штабеля ящиков боеприпасов похожи на те штабеля товаров, которые в речных портах ждут парома; вывески с кабалистическими знаками служебных инстанций, стрелки, которые обозначают минные поля, похожие на баржу сани для перевозки раненых, оружия и боеприпасов (некоторые сделаны из ткани или из резины, своего рода поставленные на полозья надувные лодки, другие – настоящие деревянные лодки с низким килем, точно как на море), все это способствует тому, чтобы создать атмосферу, чтобы передать иллюзию маленького порта. Каждые несколько часов совершается «спуск на воду» патруля. «Sissit» становятся в шеренгу на пляже, скользят в воду, как бы отталкиваются от берега, так сказать, и быстро исчезают в синеватом мерцании льда. Там вдали советский берег, нашпигованный орудиями для защиты ледового моста и канала имени Сталина, гигантской транспортной артерии, которая была построена большевиками, чтобы связать Белое море с Невой, то есть, с Финским заливом и Балтийским морем. Светлыми ночами можно невооруженным глазом заметить красное сверкание маяков, которые обозначают место выгрузки для прибывающих с моста конвоев грузовиков. Это ритмичное сверкание огней, регулярное мигание маяков, похоже на то, которое издалека объявляет на море о приближении к порту. Это было на рассвете сегодня утром, когда один пост сообщил о нескольких ракетах в направлении «моста». Я отправился с несколькими офицерами на косу, с которой открывается широкий вид на озеро. И немного мгновений позже я смог очень отчетливо различить в коротких интервалах пять, девять, двенадцать зеленых и красных сигнальных ракет, на расстоянии примерно десяти километров. Это был конвой, который пытался проехать. Все же, должно быть, что-то произошло, так как на этот раз примерно через десять минут сигналы повторились, с очень короткими промежутками. Конвои постепенно становятся все более редкими. Это последние. «Мост» уже хрустит, вдоль берега ледовый край уже становится мутным, крошится, покрывается белыми шрамами, площадь становится менее морщинистой, снег тает и оставляет хрустальную поверхность непокрытой, и сквозь это стекло можно увидеть дно озера (Ладожское озеро не очень глубокое: максимум пять или шесть метров), землю наносного грунта, в гладких складках, как плиссированная юбка. Это складки, которые сделали волны в наносном грунте. В нескольких местах, где глубина невелика, ледовая корка настолько толста, что она касается дна. Видны целые семьи рыб, которые заключены в тюрьму в хрустале, пленены в этой огромной морозильной камере. Солдаты идут ловить их с киркомотыгами, разбивают лед молотками и резцами, и вытаскивают рыб как из глетчера.
При первом таянии озеро открывает его необычные тайны. Позавчера я гулял поблизости маленького, затененного густыми светлыми березами залива. Группа солдат ударами кирки, сильными и осторожными движениями разбивала что-то похожее на большой зеленый хрустальный блок, в который вмерзли достойные сожаления тела нескольких финских солдат. (На соляном руднике Величка в Польше я в прошлом январе видел плененные в солевых кристаллах крохотные рыбы, морские растения, раковины). И когда я вчерашним утром путешествовал на берегу Ладоги, у устья одного спускающегося из леса Райккола ручья, я внезапно заметил, что я как раз гулял на ледяном своде, который покрывал реку. Подо мной я слышал, как бурлит вода, заглушенный шум течения. Я посмотрел вниз и увидел, как быстро течет вода прямо под моими ногами. Мне показалось, будто я иду по стеклянной пластине. Я почти парил в пустоте. Внезапно что-то вроде головокружения охватило меня. Втиснутый в лед, смоделированный в прозрачном кристалле, под подошвами моих сапог появился ряд удивительно красивых человеческих лиц. Ряд стеклянных масок. Как византийские иконы. Они смотрели на меня, пристально рассматривали меня. Губы были тонкими и бледными, волосы длинными, носы резкими, глаза большими и водянисто-светлыми. (Это не были человеческие тела, это не были трупы. Если бы это было так, то я умолчал бы о событии.) То, что представилось мне в ледяной пластине, было чудесной картиной, полной выражения мягкого, захватывающего сострадания. Это было как преходящая, живая тень людей, которые исчезли в тайне озера. У войны, у смерти иногда бывают такие таинственные нежные формы проявления высокого, поэтического дыхания. Война порой умеет превращать свои реалистичные картины в красоту, как будто ее саму внезапно одолевает сострадание, которое человек обязан проявлять к своему ближнему, которое природа должна проявлять к человеку. Нет никакого сомнения, это были образы русских солдат, которые погибли при попытке переехать реку. Бедные тела, которые всю зиму торчали скованными во льду, были унесены прочь первым весенним течением освобожденной из ледовой удавки реки. Но их лица остались выдавленными в стеклянной пластине, смоделированными в чистом, холодном, сине-зеленом хрустале. Они рассматривали меня спокойно и ясно, мне казалось, как будто они следовали взглядами за мной. Я стоял, наклонившись надо льдом. Я встал на колени, я водил рукой по льду над этими прозрачными лицами. Уже теплое солнце проникало сквозь лица, и вода, которая, бурля, текла мимо, отражала солнечные блики, отбрасывала их назад, водой, они зажигали что-то похожее на светлый огонь вокруг бледных, прозрачных лбов. Во второй половине дня я еще раз пришел к стеклянной могиле. Солнце уже почти расплавило эти мертвые картины. Они были только лишь воспоминанием, тенью лиц. Так исчезает человек, погашенный солнцем. Его жизнь ненадежна. Сегодня утром я не мог бриться перед зеркалом. Нет, я был не в состоянии делать это. Я закрыл глаза, я брился с закрытыми глазами.
30. Как фабричный двор после неудавшейся забастовки
На Ладожском озере, за Ленинградом, май
Нельзя понять тайну социальной жизни России и советской морали, если не учитывать тот основной факт, что огромное большинство советского народа – я имею в виду молодежь и взрослые до сорока, сорока пяти лет, т.е. всех те, которые не знали царского режима, так как они родились либо уже после революции, либо были в октябре 1917 года еще почти детьми – не имеет никакого представления о жизни после смерти, никакого ожидания и никакого подозрения о существовании потустороннего мира. Оно надеется, и оно не верит в будущий святой ореол. Оно не ожидает ничего. Это народ, который встречает смерть с закрытыми глазами и не надеется, что сможет открыть их вновь по ту сторону гладкой белой стены смерти. Когда я несколько лет назад был в Москве, я посетил могилу Ленина на Красной Площади. Меня сопровождал один рабочий, с которым я разговорился, когда стоял в очереди среди массы рабочих и крестьян (почти исключительно молодежь, среди которой очень много женщин) перед входом в Мавзолей. Наконец, я смог войти. В маленьком помещении, ясно освещенном ослепительно белым и холодным светом мощных прожекторов, я увидел перед собой Ленина в стеклянном гробу. Черный костюм, рыжая борода и рыжие волосы (совсем немного волос на большом голом черепе), белое как воск лицо с множеством желтых веснушек, правая рука прижата к бедру, левая на груди, со сжатым кулаком, крохотным белым, веснушчатым кулаком, так спал Ленин на красном знамени Парижской коммуны 1871 года. Круглая голова с мощным лбом отдыхала на подушке. «Череп Ленина похож на череп Бальфура», писал Герберт Уэллс. Четыре часовых с примкнутыми штыками стояли в карауле по четырем сторонам помещения, размер которого не превышает четыре квадратных метра. Рациональная капелла с четким контуром, ее вполне мог бы спроектировать Джио Понти. Капелла для сохранения реликвий святого, мощей из синтетической смолы и бакелита современного святого. Останавливаться перед стеклянным гробом запрещено. Масса людей медленно проходит мимо, один за другим, не останавливаясь. Я рассматривал забальзамированный труп Ленина. Теперь он мумия, мумия с внушительным присутствием в этом тесном помещении, в этом стеклянном гробу, под белым ослепительным светом электрических рефлекторов.
Я спросил рабочего, который шел со мной, с несколько укоризненным тоном: –
– Мы не верим в бессмертие души, – был ответ.
Этот ответ был ужасен, но понятен и честен. Впрочем, он мог бы быть немного более подробным. Так как вопрос не исчерпывается тем, что они не верят в бессмертие души. Уважение к мертвецам, культ мертвецов может стать высоким и благоговейным образом мыслей, даже и без веры в бессмертие души. Я думаю, речь здесь идет о представлении о смерти в ее голой эссенции. Смерть для коммунистов это плотная, гладкая, безоконная стена. Она ледяной, запертый сон. Пустой мир.
Я думал об этом сегодня утром, когда я вошел на советское солдатское кладбище. На краю леса Райккола, около Ладоги, на высотах – это не настоящие холмы, а мягкие, низкие возвышения, длинные почвенные складки – рядами стоят советские кладбища: голые огороженные участки, окруженные простыми заборами из штакетника или оградой из колючей проволоки. Это концентрационные лагеря для мертвецов. У входа на каждое кладбище возвышается что-то вроде триумфальной арки, окрашенный в красный цвет деревянный свод с серпом и молотом и несколькими словами, написанными белыми буквами. На этих кладбищах гораздо лучше, чем в антирелигиозных музеях и в пропагандистской литературе безбожников можно уяснить для себя представление, которое есть у коммунистов о смерти. Это абстрактная идея, которая застывает в своих физических, материальных формах, превращаясь в холодный и голый догматизм. Я хотел бы сказать – и я надеюсь, что внимание читателя на мгновение остановится на этом выражении – я хотел бы сказать, что «смерть для коммуниста – это остановившаяся машина». Остановившаяся машина: вот правильное слово. Прекрасная современная машина, из светящейся стали, из той почти синей стали, с ее колесами, ее цилиндрами, ее клапанами, ее системами рычагов, ее поршнями, теперь безжизненная и парализованная. Коммунистическая смерть. Танатос из хромированной стали. Машина, а отнюдь не моральный факт. Чисто физический, механический процесс, а вовсе не процесс моральной природы. И, все же, у машины тоже есть ее метафизическая сторона, машина тоже принадлежит к миру метафизики. Коммунисты еще не продвинулись вперед к этой более высокой точке воззрения на смерть как на «метафизическую машину». Все в коммунистической морали и мировоззрении связано с миром чувств, с миром живущих и живых вещей. Я хотел бы сказать, что коммунистическое кладбище – это превосходное, конкретное отображение абстрактной коммунистической морали, особенно в ее отношении к миру чувств в определенном смысле. Символы, которые украшают советские могилы, стоящие на могильных холмах стелы, с непосредственной экспрессивной силой воплощают один из основных элементов коммунистической морали, элемент ежедневного сосуществования с машинами, со «стальными живыми существами», отшлифованную и, я хотел бы сказать, почти «стилизованную» рабочую мораль. Однажды можно будет сказать, какая доля участия была у машины, у доверенного знакомства с машиной, в формировании морального мира коммунизма. Какова мера ответственности у машины и техники при определении коммунистической морали. Стелы вместо крестов стоят в строгой симметрии на могильных холмах. В большинстве случаев это металлические стелы. Очень редко они из камня.
У Майнилы, на фронте Валкеасаари, я видел советское солдатское кладбище, в котором стелы сделаны из камня, из того прекрасного красного гранита Карелии, из которого в значительной степени были построены старейшие дворцы и монументы города Петра Великого. На гранитных стелах стоят имена погребенных, которые почти все принадлежали к личному составу советской танковой части: наверху, над рядом имен – каждый могильный холм скрывает остатки нескольких солдат – высечено восходящее солнце, нашпигованное лучами, похожее на шестерню. В солнечном диске серп и молот. Меня удивил необычный факт, что стелы были из камня. Но когда я прошел вдоль рядов могил, я заметил, что на обратной стороне стел стояли еще следующие имена, и на этот раз это были финские имена. Только имя на каждой стеле. И над именем был выдолблен крест, голый лютеранский крест. Это были надгробные камни с кладбища финской деревни, которые русские сняли, так сказать, с законных могил, чтобы воспользоваться ими как надгробными камнями для своих собственных погибших. Я должен добавить, что это советское солдатское кладбище обустроено хорошо, с определенной заботливой тщательностью. Ограда не из колючей проволоки, а низкие перила из березы; и перед кладбищем короткая аллея, по обе стороны те же поставленные друг на друга гранитные блоки, которые соединены между собой гусеницами разбитых танков, экипажами которых были похороненные здесь танкисты. Но, впрочем, это единственное кладбище с надгробными камнями, которое я мог видеть, у всех других только железные могильные стелы. Эти симметрично сооруженные в голой земле железные стелы – ничто иное как полосы из тяжелой жести, или таблички для траншей, или куски брони или части кузовов машин и грузовиков, или маленькие чугунные колонны, которые непонятно откуда здесь взялись (пожалуй, это были маленькие колодезные колонны на площадях в центре деревни), а иногда даже уличные вывески или простые обитые жестью деревянные доски. Имена похороненных написаны на них неуклюжим шрифтом, в большинстве случаев кисточкой. Эти особенные могильные стелы, эти всходящие солнца как шестеренки, придают кладбищу вид двора на металлургическом заводе. Одного из тех дворов, на котором лежат разбросанные тут и там или сложенные в углу вдоль ограждающей стены сырые или наполовину обработанные металлические части, детали заржавевших машин, передаточные механизмы, которые ждут монтажа, или куски старых, превращенных в лом машин, которые должны отправиться на переплавку на литейный завод. Я вспоминаю, как я несколько лет назад посетил заводы Круппа в Эссене. И теперь, вспоминая об этом, перед моими глазами снова появляется огромный фабричный двор Круппа, как гигантское советское кладбище, усеянное стальными могильными стелами, маленькими чугунными колоннами, слитками, ржавыми шестернями, коленчатыми валами, частями котлов, металлическими листами, шестернями, похожими на восходящие солнца, гигантскими кранами. Это было в 1930 году, и заводы Круппа были в кризисе. Двор казался покинутым. Шлем полицейского возвышался перед решеткой рядом с входом. Изнутри колоссального ангара доносился ритмичный грохот металла, как удары огромного тамтама. Может, молот для обработки металла, может, пресс.
И теперь снова отражается этот ритмичный грохот, эти удары падающих молотов по серому стальному листу горизонта, этот глухой, низкий тамтам здесь в этой ледяной тишине не как канонада, а как металлический треск копра по слитку чугуна. Мне чуть ли не захотелось сказать, что это кладбище только что покинули рабочие. Потому что в странном сплетении мыслей это кладбище вызывает в моей памяти картину двора фабрики после неудавшейся забастовки, когда в тусклом свете поражения предметы, машины, орудия труда, все принимает необычный вид, необычную форму, почти убогую, жалкую форму, которая производит большое впечатление в ее тусклости и ее покорном отказе. Как предметы, машины, странные стальные животные, которые стоят перед запертыми воротами, перед белой гладкой и компактной стеной. Как символы жизни, которая натянута точно до границы, по другую сторону которой машина больше не живет. У имен, абстрактных символов, которые вырезаны или нарисованы на железных стелах советских кладбищ, есть тот же вес, то же значение (это вовсе не является выражением недостаточного уважения или христианского сострадания по отношению к погребенным под этими низкими холмами человеческим останками), что и красные и черные знаки на манометре, как написанные мелом на табличках возле котлов цифры, как температурная шкала на термометрах, как венки цифр на указателях скорости динамо-машин на электростанциях, как колеблющиеся красные стрелки в неоновых трубках радиопередатчиков. Также свет над лесом и над холмами, ледяной, неподвижный, синеватый похож на холодный яркий свет электростанции, химической лаборатории, прокатного стана на сталеплавильном комбинате. Что-то ужасно точное, абстрактное, математическое. Всюду эта одержимость техникой, специализацией, всегда голая и неумолимая атмосфера стахановского движения.
Можно почти спросить себя, нет ли у символов и имен на железных стелах того же веса, того же значения как у тех колонок цифр, которые на стенных досках у входа отдельных цехов советской фабрики сообщают о состоянии и среднем значении сделанной работы, о самом высоком и самом низком состоянии элементов производства, о достигнутом отдельным рабочим и всем коллективом уровне стахановских достижений. На железных стелах советских кладбищ могло бы быть написано не: «Здесь лежит...», а: «Высшие трудовые достижения погребенных под этими холмами товарищей...» Не содержат ли эти советские могильные символы, возможно, что-то религиозное? Эта страсть к смерти, эта одержимость смертью (смесь из садизма и мазохизма, которая весьма свойственна русскому народу), которая характеризует так много аспектов советской жизни? Также недостаток религиозности, отчаяние, абсолютная темнота, возможно, они и есть темные знаки бессознательного религиозного чувства, именно потому что они обратная сторона веры? Эти советские солдаты, которые так просто умирают, которые принимают смерть с таким неосознанно жадным, прожорливым равнодушием, ничего не знают о какой-нибудь религиозной грамматике, о каком-нибудь метафизическом синтаксисе. Они даже не знают, что существует евангелие. То, что они знают о Христе, они знают из картин в антирелигиозных документальных фильмах, детской иконографии антирелигиозных музеев, кощунственного фанатизма пропаганды безбожников. В одной московской церкви под распятием висит плакат с надписью: «Иисус Христос, мифическая личность, которая никогда не существовала». Ее цитирует также Андре Жид в своей книге «Возвращение из Советского Союза». Они знают, что они умрут, как умирает камень, как умирает кусок дерева. Как машина. Каким является или мог бы быть политический и социальный аспект этого состояния души, нелегко осознать или почувствовать. Слишком много элементов внутренней ситуации в России не доступны нашему пониманию, чтобы мы могли судить об этом. Но уже сейчас понятно, что этому народу не чуждо ничто человеческое, ничто нечеловеческое. Все в этой колоссальной трагедии ломает правила и границы вещей и человеческих фактов. Сегодня это уже народ, которого ненавидит Бога в себе самом, который ненавидит сам себя не только в подобном ему, но и в живых существах.