Волга рождается в Европе
Шрифт:
Я покидаю кладбище, отправляюсь в путь в деревню. Вокруг меня на холмах изгибаются триумфальные арки советских кладбищ. Лес Райккола закрывает горизонт своей высокой синей стеной. На дороге я встречаю группу пленных, которых сопровождает финский солдат. На носилках, которые несут четыре пленных, лежит русский раненый. Он, собственно не лежит, а почти сидит. Одна его нога разорвана взрывом ручной гранаты. Потом пленные, несущие носилки останавливаются, чтобы смениться. Они ставят носилки в снег, они останавливаются на мгновение, чтобы отдохнуть. Из барака выбегает собака, приближается к раненому, обнюхивает пропитанный кровью бинт. Раненый мягко берет ее за ошейник, он гладит ее, и в это же время он поднимает осколок льда, берет его в руку острым краем наружу и быстро бьет им зверя в лоб. Собака ревет от боли, вырывается, освобождается из железной хватки и бежит. Из зияющей раны на лбу течет кровь.
Раненый смеется! Пленные смеются. – Pois, pois! Дальше, дальше! – кричит конвоир. Маленькая процессия снова приходит в движение и исчезает в лесу.
31. Ариведерчи, Ленинград
Белоостров, ноябрь
Похоже, пришло время прокричать Ленинграду мое сердечное прощание. Уже почти целый год, с тех пор как я впервые прибыл на этот фронт, я снова и снова добираюсь до края траншей позиций под Белоостровом и из
Ленинград сопротивляется. Мои прогнозы за прошлый февраль, когда многие поспешно предсказывали предстоящее падение осажденного города голодом, оправдались. Нынешние условия существования Ленинграда гораздо лучше, в некотором отношении, чем прошлой зимой. Большая часть населения за летние месяцы была эвакуирована через Ладожское озеро. На место понесших огромные потери из-за страданий ужасной зимы частей прибыли новые войска.
Теперь война вокруг «рабочей крепости», кажется, приспособилась к спокойствию, к отказу, почти к застою. Это уже не жесткая осадная война прошедших месяцев, постоянные обстрелы тяжелой артиллерией промышленных пригородов на юго-западе, яростный ритм атак и контратак. Что-то зрелое и усталое есть в висящем над крышами Ленинграда воздухе: это атмосфера чего-то угрожающе предстоящего, и в то же время бессознательной передышки. Мне почти хотелось бы сказать, атмосфера воспоминания. Бескрайний город до последних дней лежал в бледном мерцании его «белых ночей», которые постепенно уступали матовым и туманным осенним пространствам, в зеленоватом брезжащем полумраке. Тени финских солдат между деревьями призрачно ныряли в этом свете вечных сумерек. И русские разведывательные группы вдоль светлого края березовых лесов там перед нами передвигались медленно, как будто они устали, как будто они истощены светящейся неуступчивостью дня. И скоро уже будет зима, вновь никогда не кончающаяся зимняя ночь. Мне хотелось, чтобы у меня было время, чтобы описать меланхолию прохладного, влажного лета этого года, после такой жестокой зимы; монотонное падение осеннего дождя на листья, на железные крыши бараков, на клеенчатые дождевики солдат, на блестящие крупы лошадей. И я хотел бы суметь описать огромный город, так, как он лежит этой неповторимо мягкой поздней осенью перед моим взглядом через маленькое прямоугольное окно этого «корсу», этого убежища на самой передней линии передовых позиций у Белоострова. Это маленькое окно, в березовой раме. Через слегка запылившееся стекло пейзаж всегда выглядит несколько бледнее и несколько меньше, чем в действительности. Между краями окна картина города представляется мне как старая печатная гравюра, которая висит на стене «корсу», запыленная старая картинка с несколькими пятнами гнили тут и там. Небо немного смято в одном углу, справа вверху. Хмурое небо, тут и там залитое светлой голубизной (точно как будто река – вероятно, это мираж Невы – разливается на небе за свои берега и затопляет бледные белые низины, на которых разбросаны облака как острова парящего, прозрачного архипелага). Я внимательно рассматриваю цвет неба, цвет крыш, лесов: не является ли серый цвет действительно преобладающим тоном в этом ландшафте, на этой старой гравюре? Или, все же, это розовый цвет и неопределенный, мягкий отголосок коричневых и зеленых тонов в сверкающей синей яркости листвы деревьев? Город, кажется, зафиксирован карандашом художника в мгновение усталости и ожидания; точно в длинное, бескрайнее мгновение, в котором даже неживые вещи, кажется, иногда как живые существа, сожалея, желая, страстно хотят вернуться к навсегда умершему или из разочарования обманутому времени. Да, это так: в мгновение разочарования. Что-то прошло, что-то умерло в судьбе Ленинграда.
Кто точно наблюдает свет, который дождем падает вниз с неба этой старой гравюры, материю, из которой сделаны ее полумрак и ее тени, для того станут видны многочисленные знаки, открывающие тайну ее разочарования, подобные тому виду отказа, который в определенные моменты дня, кажется, охватывает пейзаж, прокрадывается в эту игру теней и света, как будто приближается конец природы, как будто печальный рок уже нависает над жизнью растений и животных, над перспективами деревьев, скал, водоемов, облаков. Не тень ли это, вероятно, войны, которая скрывает пожелтевший свет этой старой гравюры? Вероятно, это присутствие какого-то более глубокого чувства, аура, эмблема чего-то более интимного, более тайного, более рокового.
Я здесь, в этом «корсу» у Белоострова, перед маленьким окном с запылившимся стеклом. Когда я смотрю в него, я вижу профиль города, вырезанный на нежном горизонте. Уже почти целый год я свидетель этой осады, и для меня все еще невозможно в душевном состоянии простого свидетеля переживать эту безжалостную трагедию. Война получила теперь здесь очень точные очертания, приобрела однозначный характер. Она почти отделилась от нас. Она теперь больше похожа на картину, чем драму. Древняя картина. Больше чем на других участках русского фронта, война получила здесь вид и смысл антитезиса, противопоставления. Это не обычное и слишком простое противопоставление между Востоком и Западом, между Азией и Европой, а что-то вроде сравнения между обеими силами, которые сталкиваются внутри самой западной культуры. Здесь Запад поражает самого себя, в своем самом чувствительном и самом уязвимом месте. В месте, в котором самый древний и самый современный дух Европы встречаются, меряются силами, испытывают друг друга. Бесполезно повторять то, что писал Андре Жид в своем «Возвращении из Советского Союза»: «Ce que j'aime le plus dans Leningrad, c'est Saint-Petersbourg». То, что я больше всего люблю в Ленинграде, это Санкт-Петербург. Как можно понять драму Ленинграда, которая является синтезом всей русской драмы, если не охватывать одним и тем же взглядом, одним и тем же ощущением не только дворцы, церкви, крепости, сады, памятники императорского города, но и строения из цемента, стекла и стали, фабрики, школы, больницы, рабочие кварталы, эти неподвижные, точные, холодные, исключающие строения, которые возникли на краю старого города и даже в сердце царской столицы? Потому что невозможно в судьбе Ленинграда отделить «императорское» от «пролетарского», то, что является Святой Россией, от того, что представляет собой коммунистическую, атеистическую, техническую, научную Россию. Судьба Ленинграда предлагает нам пример чрезвычайной непрерывности и логики. «Окно», которое Петр Великий открыл в сторону Западной Европы, – это ничто иное как окно, открытое на светящийся и печальный мир машин, на опустошенный хромированный мир техники.
Жест царя, который широко распахнул «окно Санкт-Петербурга» в русской стене, – это также предвосхищение революционной воли Ленина, которая хочет сделать город Петра Великого не столицей азиатского государства, а столицей рабочей Европы. Теперь судьба огромных красных заводов «Красного Путиловца» та же, что и судьба Зимнего дворца, Таврического дворца, Исакиевского собора. Стальные машины, которые остановились на покинутых фабриках, теперь то же самое, что и позолоченная мебель в залах императорских и княжеских дворцов вдоль Фонтанки. Портреты Ленина, Сталина, Урицкого, Кирова на стенах фабрик, школ, спортивных залов, столовых и рабочих клубов, показывают теперь ту же пустоту и разочарованную скорбь, что и портреты царей, князей, бояр, генералов, адмиралов, послов, придворных, которые висят на стенах в приемных и залах Зимнего дворца и Адмиральского дворца. Даже советские солдаты, которых я вижу через окно этого «корсу», как они выделяются на краю траншей у железной дороги напротив Белоострова, как побледневшие картины на краю прошедшей истории, разочарованной, уже «прежней» жизни. Нечеткие картины, я хочу сказать, уже вне времени, «этого» времени. Война мчится по разрезам лет. Почти кажется, будто осада Ленинграда – это не что иное, как давно прошедшее событие, как будто она принадлежит далекой истории. Эти картины как человеческие фигуры, которые художник гравирует по краю гравюры, чтобы придать пейзажу человеческий масштаб и человеческие пропорции. Я этим хочу сказать, что люди на этой войне имеют значение только как элементы масштаба, сравнения, пропорции. В свете этих вечных сумерек севера купол Исаакиевского собора, величественно качаясь, поднимается на горизонте. Прозрачнее и призрачнее, чем тогда, когда я в прошлом феврале впервые увидел, как он ясно и незапятнанно поднимался на фоне зимнего ландшафта. Воздушно и призрачно как купола церквей на декорациях испанского религиозного спектакля «ауто сакраменталь», «священного действа»: как в том «дне» «El Majico prodijoso», «Волшебного мага» Педро Кальдерона де ла Барки, где купол Антиохии колеблется на зеленом небе за Киприаном и Дьяволом, в «belisimo laberinto de arboles, flores y plantas», «в красиво-стройном лабиринте стеблей, деревьев и цветов». Был светлый зимний день в мягких сероватых тонах, пронизанный глубоким синим безмолвием. Когда я поднял взгляд, я неожиданно увидел, как над крышами медленно качаясь над лежащим в тумане городом, поднимается огромный купол Исаакиевского собора. Это было похоже на пузырь воздуха в трубе стеклодува, как принесенная ветром личинка насекомого или как поднимающаяся с морского дна медуза. Постепенно он захватывал все небо, в точности как гиганская медуза.
Все же, сегодня купол только легко колеблется, отвесно поднимаясь над зеленым и розовым осенним ландшафтом, все кажется забытым, война кажется забытой, и на переднем плане истинная трагедия осажденного города приобретает форму и олицетворенный вид: это не война, не осада, а конец «их» запада. Теперь их трагедия уже не трагедия только одного города, но трагедия времени, эпохи, мифа. Час, место, время года и это растянувшееся молчание, подчеркнутое несколькими одинокими винтовочными выстрелами, несколькими далекими разрывами снарядов, дают темы для фантазии, для безучастных грез. Купол Исаакиевского собора взрывается беззвучно в бледном небе. Моторы, машины, приборы из сверкающей стали на красных фабриках лежат в агонии на цементных полах. Опустошенные улицы, усеянные трупами лошадей и расстрелянными машинами, отражаются в поблекших стеклах царских дворцов. Атмосфера разрядки, спокойствия, почти дали скрывает и смягчает формы проявления войны. Ленинград уже лежит вне нашего века, уже стоит на краю этого времени, этой войны.
Ариведерчи, Ленинград. Завтра я должен отправиться в ледяную уединенность Лапландии, на крайний север, на фронт Петсамо. Но однажды я вернусь, и снова буду сидеть здесь у этого окна, в этом финском «корсу» на самой передней линии, и снова буду задумчиво рассматривать этот меланхоличный ландшафт из деревьев и бетона.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Почему Волга – европейская река
Написано в 1948 году и позже как предисловие к новому изданию
Когда в июне 1941 в начале немецкого похода в Россию мои сообщения с украинского фронта начали появляться в «Corriere della Sera», они возбудили в итальянской публике большое удивление. Это был почти скандал. В английской, американской, скандинавской и швейцарской прессе их перепечатывали в больших отрывках, международное общественное мнение ценило их как единственное объективное сообщение, как единственное беспристрастное свидетельство о полях сражения в стране Советов. При всем том многим людям в Италии показалось, что мои наблюдения и рассуждение исходили не из честного, мужественного намерения говорить правду, а из моей особой симпатии к коммунистической России и, таким образом, из пристрастного и произвольного взгляда на события.
То, что я писал, было полной противоположностью всему тому, что писали и думали тогда в итальянской прессе о легкой и короткой войне против России. И так как мои репортажи открыто противоречили сообщениям всех других корреспондентов, в том числе и «Corriere della Sera», многие читатели сделали вывод, что меня мотивирует партийный дух. И было много таких, кто подозревал во мне пораженца и громко требовал моего немедленного отзыва с русского фронта и наказания. Сегодня любой может проверить, что я был дальновиден, и что симпатия, в которой меня упрекали, была только объективным проницательным пониманием коммунистической России, как мне даже заявил Тольятти, когда он посетил меня на Пасху в 1944 году и поздравил с моими сообщениями. Но объективное понимание было также в те времена преступлением. В сентябре 1941 года после вмешательства Геббельса немецкие военные власти выслали меня с русского фронта, вопреки протестам генерала Мессе, командующего итальянским экспедиционным корпусом в России. Хотя фашистская цензура, как военная, так и гражданская, пусть порой и неохотно, разрешала публикацию моих репортажей, Муссолини угрожал мне, что снова вышлет меня на остров Липари. Потом продержал меня четыре месяца в карантине, пока он в январе 1942, когда военные события – отступление Гитлера от Москвы до Смоленска – не подтвердили мою оценку и мои прогнозы, не приказал снова использовать меня на русском фронте. На этот раз я попросил и добился того, чтобы меня отправили в Финляндию, где у Гитлера не было непосредственной командной власти. И два последующих года до падения Муссолини я оставался в Финляндии. Через два дня после его отстранения от власти, 27 июля 1943 года, я вернулся в Италию.
Нельзя также оставлять без внимания, что я был военным корреспондентом Италии, в том же самом положении как остальные триста журналистов, прикомандированных к итальянским войскам на всех фронтах, в Ливии, на Балканах и в России: потому никто не удивился бы тому факту, что я находился при войсках держав «Оси», а не у англичан или у русских. Это не было моей личной виной, если я был гражданином одной из стран «Оси», и если русские, англичане и американцы были гражданами государств союзников.