Волга рождается в Европе
Шрифт:
Все в ней, от оружия до духа этой армии, – результат двадцати лет промышленной организации, технического воспитания квалифицированных коллективов. Настоящий организм советского общества – армия. Не по устаревшему милитаристскому понятию; а потому, что по армии можно понять уровень развития и промышленного прогресса, который был достигнут коммунистическим обществом. (Так же, как и на другой стороне немецкая армия является мерилом и суммой технического промышленного прогресса в современной Германии). Сами русские тоже всегда считали так. Вполне справедливо, что это подтверждает непредвзятый, объективный свидетель, свидетель характера того, как реагирует и сопротивляется коммунистическая армия при столкновении с немецкой армией, свидетель того поведения, как сражаются индустриализируемые крестьяне, специализированные рабочие, большая масса стахановцев советской революции.
Среди этих мертвецов, говорил я, лежат двое русских. Больших, сильных, с длинными руками. Их светлые, ясные глаза широко раскрыты.
(Хорошенько рассмотрите их, этих мертвецов, этих мертвых татар, этих мертвых русских. Это новые трупы, совершенно «новые». Только что поставленные большой фабрикой пятилетки. Посмотрите на их глаза, какие они светлые и ясные. Узкий лоб, рот с сильными губами. Крестьяне? Рабочие? Это трудящиеся, специалисты, ударники. Из какого-то из тысяч и тысяч колхозов, из какого-то из тысяч и тысяч заводов Советского Союза. Посмотрите внимательно на их лоб: узкий, жестко решительный. Все они такие. Серийно произведенные. Они все похожи друг на друга. Это новая раса, жесткая раса. Трупы рабочих, которые пострадали в результате несчастного случая на своем рабочем месте). Подвижная звуковещательная станция снова начинает хрипеть: «Я люблю тебя так сильно...» Солдаты смеются. Они сидят на крыльях грузовиков, на спине танков, их ноги свисают вниз в люки. Они едят. В этих колоннах нет определенного часа для трапез. Тут едят, когда есть время. У каждого солдата есть при себе солдатский хлеб, свой джем, свой термос с чаем. Время от времени, даже во время боя, солдат достает из своего вещмешка ломоть хлеба, намазывает его джемом, подносит ко рту одной рукой, пока другая держит штурвал или сжимает приклад пулемета. Офицеры едят с солдатами, как солдаты. «Я люблю тебя так сильно...», каркает подвижная звуковещательная станция.
Воздух мягок. Хлебные колосья колышутся на ветру. Соевые поля шумят как шелестящий шелк; леса подсолнухов медленно поворачиваются на своих высоких стеблях вслед за солнцем, медленно открывают свой большой желтый глаз. Величественные белые облака перекатываются по небу. Русские солдаты спят, вытянувшись в бороздах, с лицами, накрытыми колосьями хлеба.
На холме напротив вздымаются высокие фонтаны земли под русскими снарядами. Один из отставших от своих русских, скрывшись в ниве, делает несколько скудных выстрелов из винтовки. Пули с тихим визжанием хлещут над нашими головами. Солдаты смеются, едят и смеются. Двигатели грохочут. Лица солдат, их руки, выглядят более красными, полными жизни, более нежными в контрасте со всей этой бронированной сталью.
7. Красная ферма
Скуратово, 8 июля
Мы останемся на целый день в этой усадьбе. Наконец, несколько часов отдыха. Мы находимся примерно в десяти километрах к северо-востоку от Братушени, между деревнями Кетрушика Нова и Кетрушика Стара. Место, где находится усадьба, называется Скуратово, вероятно, усадьба как раз и дала имя этому месту. Издали Скуратово представляется взгляду как роща или, пожалуй, лучше как парк виллы под Венецией. Только парк окружен не стеной, как в Венеции, а забором из штакетника. Дома, конюшни, другие здания имения не видны издалека, настолько они низкие, согнувшиеся под тяжелым зеленым грузом листвы деревьев. Все же, если приблизиться (это было сегодня в половине четвертого утра, когда наша колонна, оставив слева Кетрушику Нову, достигла окрестностей Скуратово), постепенно между деревьями замечаешь, как появляются крыши, светятся стены домов, конюшен, сараев. Вокруг бесконечно простирается земля, волнистая как море хлеба: чудесный, исключительно женственный ландшафт в гармоничности своих форм, из-за плодородия своего лона, из-за материнского, того готового к материнству, что содержат в себе нивы, когда предстоит жатва. Мы въехали на двор. Никого. Хозяйство казалось покинутым. Пестрая семья уток, кур, кошек исчезла при нашем появлении. Собака с тремя маленькими щенками, которых она как раз кормила грудью, смотрела на нас, не двигаясь. Она лежала на небольшой кучке соломы у стены конюшни; поднимающееся солнце постепенно распространялось на стене как масляное пятно. Но воздух был холоден. Теперь ветер, утихомирившийся в середине ночи, медленно просыпался с длительной дрожью. Пока мы шли через двор, пожилой мужчина появился в дверях конюшни. И за углом сенника обнаружились женщины и дети, и, наконец, мужчина примерно сорока лет, который вел на поводе впряженную в телегу лошадь. Они, как было заметно, были смертельно усталыми, они, кажется, возвращались домой после долгой и тяжелой работы. Лица бледные от переутомления, покрытые засохшей глиной, в волосах солома. Я подумал, что они, конечно, убежали в поля, два или три дня прятались в страхе среди колосьев, когда фронт продвигался от Шофрынкан к Братушени, а оттуда к Скуратово. Теперь они вернулись и нашли свое имущество целым, дома, конюшни, сараи для запасов нетронутыми.
Меня удивляло, даже почти обижало их равнодушие. Они вовсе
Это советская ферма, подумал я. Только несколько часов назад большевики покинули это место, всего несколько часов эта область уже не подчиняется советским законам; всего несколько часов. Эти деревни, эта усадьба больше не принадлежат к экономической, политической и социальной системе Советского Союза. Структура, организация коммунистического господства еще исправна; еще не было времени, чтобы искоренить советский след, стереть линии коммунистической архитектуры. Эта ферма представляется мне в этот момент, на немного мгновений, думал я, так, как на немного мгновений тела Атридов представились глазам Генриха Шлимана, когда он вошел в царские могилы в Микенах, прежде чем они рассыпались в пыль. Я хочу хорошо рассмотреть их, как только возможно подробно. Потому что эта усадьба – это ячейка экономического и общественного советского организма, нетронутый, совершенный микрокосм коммунистического общества, сельского хозяйства Советского Союза. Неожиданная удача досталась мне, можно сказать, испытать передачу этой ячейки от социального, политического и экономического советского механизма к другому; наблюдать эту метаморфозу в ее критическом мгновении. Это было неповторимое мгновение, которое я переживал теперь: исторически неповторимый опыт. Из коммунистического общества я мог воспринимать в этой «ячейке» только сумму подробностей. Но как раз из подробностей (о которых я хотел бы сообщать объективно, без полемического намерения; полемическая позиция была бы здесь абсолютно неуместной), как раз из наблюдаемых вблизи деталей, даже из самых незначительных, можно извлечь смысл такой метаморфозы, гораздо лучше, чем из далекой и широкой перспективы.
В то время как колонна устраивает позицию для отдыха (даже позиция для отдыха является боевым порядком), и солдаты маскируют свои серо-стальные машины вязанками колосьев пшеницы и ржи, связками подсолнухов и стеблей сои, и устраивают тут и там в полях маленькие противотанковые пушки и зенитные пулеметы (машины штаба устраивают себе стоянку на большом дворе за главным корпусом под защитой нескольких рядов деревьев), я совершаю прогулку по усадьбе и наблюдаю за тем, что происходит вокруг меня.
Слева при входе во двор есть здание, конюшня. Я останавливаюсь у двери. Перед кормовым корытом, полным сена, корова, спокойно жуя, поднимает на меня взгляд. Конюшня в беспорядке. Сено вразброс валяется на земле, вилы, опрокинутые ведра тут и там. Я снова выхожу и оказываюсь перед стариком, которого я заметил еще раньше. Мужчина и девушка на другом конце двора запрягают в телегу двух худых лошадок с длинными гривами. Мужчине около сорока лет, его движения медленны. У девушки жесткое лицо, энергичное, умное, она движется резко, почти гневно. Она даже не смотрит в мою сторону. Женщина появляется у двери дома, она не причесана, лицо запачкано глиной, глаза покрасневшие и распухшие. Она пристально смотрит на меня, потом поворачивается и закрывает за собой дверь. Я спрашиваю старика о том, где сеновал. – Здесь, – говорит он, – но он пуст. – У вас больше нет сена? Действительно нет? – Нет, господин.
Собственно, он говорит не «нет, господин», а «нет, товарищ». Однако он немедленно добавляет по-румынски: «Nu domnule». Потом он бормочет несколько слов по-немецки, которые я не понимаю.
– Русские солдаты забрали сено, – говорит он.
– Здесь была большевистская кавалерия?
– Здесь нет, но в Кетрушике Нове. У них было много лошадей. Они собрали все сено из всех усадьб и дворов в окрестности. И мое тоже.
– Они вам за него заплатили?
– Конечно.
– Они заплатили справкой о реквизиции или деньгами?
– Они дали мне талон.
– И как вам его оплатят?
– В Шофрынканы, в сборном пункте приема.
– В Шофрынканы теперь немцы. Коммунисты ушли. Вы этого не знаете?
– Да, я знаю. Вы думаете, пункт приема урожая тоже исчез?
– Прежний да. Но мы быстро устроим новый.
– Тот же пункт приема?
– Не тот же, но другой.
Старик рассматривает меня. Он говорит по-русски: – Да, да, я понимаю. Потом он добавляет по-румынски: «Eh, intzeleg», я понимаю. Видно, что он размышляет, что он старается понять. Но, кажется, он не очень озабочен своим талоном, которым он не сможет воспользоваться. У меня возникает впечатление, что он думает о чем-то другом, о чем-то менее определенном, но более серьезном, более срочном. Рядом с конюшней находится большое помещение, что-то вроде зернохранилища. Почти все помещение покрыто горой маленьких круглых темно-серых семечек. Я спрашиваю старика, как они называют эти семена, для чего они употребляются. – Это масляные семечки, – отвечает он. Это, должно быть, соевые семена. К одной стене прислоняется высокая стопка пустых мешков; на противоположной стене стоит ряд полных мешков. – Мы как раз собирались наполнять мешки, – поясняет старик, – но нам пришлось прервать работу. Мы должны были уйти отсюда.