Волгины
Шрифт:
Как только стемнело, над дальним лесом, над грейдером и над всей линией обороны повисли сброшенные с самолетов осветительные ракеты, или, как их называли бойцы, «фонари». К ним, как искры из трубы, летели потоки трассирующих пуль. Зеленые и малиновые огни немецких ракет взлетали над угольно-черной кромкой леса, резко выделявшейся на красноватом, озаренном далекими пожарами небе. Какая-то подготовительная работа совершалась под покровом ночи на стороне врага.
Освещая карманным фонарем ложе окопов, Алексей возвращался в штабную землянку. В последние дни он много говорил с солдатами. Он старался не скрывать
Как мучительно было вспоминать об этом теперь, на нелюдимой, перепаханной плугом войны земле. Неужели все это было так недавно — такая полная и разумная светлая жизнь? И кто, какая судьба одарила его так щедро? В двадцать семь лет он стал начальником большого строительства…
Сверстники говорили, что ему везло, что сама удача открывала перед ним широкие двери, но он-то знал, как доставались ему победы! Вряд ли кто мог представить себе, сколько он работал, сколько не спал ночей, какие испытывал сомнения, сколько раз переделывал свои проекты и какую гору литературы перечитал за последние пять лет! Нет, нелегко дался ему успех! Он завоевывал его вместе со страной, и если бы не она, мало бы стоило его врожденное упорство, терпение и молчаливая, даже немного жестковатая волгинская сила воли. Да и чего стоило бы его личное счастье без удач и побед страны?
Война отняла у него многое, лишила его семейного счастья, и вот он идет теперь с автоматом в руках, не зная, когда же явится возможность отложить этот непривычный для него ратный труд и снова взяться за любимое дело. Конечно, он мог бы не воевать, он знал — в глубине страны, невзирая на войну, прокладываются новые дороги, его мучило беспокойство, и все-таки он чувствовал, что не смог бы заниматься теперь строительством мостов и путей где-то вдали от фронта.
Какая-то беспокойная ярость и большое раздумье владели им: ему казалось, что если он собственной грудью не защитит настоящего, то у него не станет и будущего.
Он все еще не посылал наркому письма. Изложенные в письме объяснения казались ему теперь недостаточными. Имел ли он право действовать в такое трудное время по-своему, на свой риск и страх, даже на героический подвиг идти туда, куда его не посылала партия?
Он все еще не мог решить этого вопроса, хотя какой-то настойчивый голос все время твердил ему, что он совершил недостойный поступок, вроде бегства инженера Спирина с новостройки в первый день войны. Он уже готов был признать себя неправым, но все еще ждал случая, который снял бы с него часть вины. А это могло наступить не ранее того, как он выполнит какое-то большое дело…
…Осторожно переступая через ноги бойцов, горбившихся на дне окопов, Алексей подходил к дзоту Дудникова, на правом фланге первой роты. Из-за леса, закрывая звезды, надвигались тучи. Ночь была тихая и теплая, хотя уже стоял сентябрь. Пахло дождем и влажной опадающей листвой. Вспышки далеких разрывов и «фонари» все еще горели в стороне. Из глубины неба доносилось ворчанье невидимого самолета.
Некоторые бойцы спали сидя, подостлав под себя траву, закрыв уши поднятыми воротниками шинелей. У брустверов дежурили наблюдатели. Услышав тихий неторопливый разговор, Алексей остановился, затаил дыхание.
Словно из глубокого колодца доносился глуховатый басок Дудникова:
— Вижу, опять сам не свой ты, Микола. Так и корежит тебя всего. И глаза — как с похмелья.
— Будешь с похмелья. Витциля до моего села километров сорок осталось, — послышался тоскливый голос Миколы.
— Только сорок?
— Кажу — и того, мабуть, нема. Як вздумаю, що Гитлер будет в нашем селе, так душу и вывертае. Може, пидэ наша армия через наше село? Може, так будет, Иване, чи ни? Як ты розумиешь?
— Может быть, — тихо ответил Дудников. — Вон сколько их, сел-то, оставили, а тут твое одно.
— Важко мне, Иване, ой, як важко да сумно.
— Опять за свое… Эх, Микола… За свое село болеешь, а как же другие?
— Хоть бы часок побыть в ридном селе. Свою хату побачить, батьку та маты, братив…
— И Настю? — со смешком спросил Дудников.
— И Настю…
— Ты что же думаешь, Микола, батько и маты никуда из села не двинулись? — после длительной паузы спросил Дудников.
— И не ворохнулись. Батьку налыгачом не вытянешь, я знаю. А двое старших братив, мабуть, на фронте. Подывлюсь я на свою хату в остатный раз. Забегу хоть на минутку, только бы через наше село шли.
— Ты, гляди, не забеги так, чтобы ноги к порогу приросли, а либо Настя на печи пригрела…
Алексей просунул голову в щель входа, нажал кнопку фонарика. В дзоте, как вода в омуте, стоял махорочный дым. У пулемета на полынной подстилке сидели, близко склонясь друг к другу, Иван и Микола. Острый, пробивающийся сквозь дым луч света скользнул по лицу Дудникова.
— О чем вы тут, товарищи? — сделав вид, что не слышал разговора, спросил Алексей.
Пулеметчики поднялись, согнув спины: накат из грубо отесанных бревен с необрубленными, торчавшими кое-где, еще не увядшими ветвями был низок.
— Так, особенно ни о чем, товарищ комиссар, — сказал Дудников. — О домашности поговорили…
Микола, взволнованно кряхтя, опустился на корточки. Алексей присел рядом, отпустив пуговку фонарика. Дзот погрузился во тьму. Если бы в узкое окошечко амбразуры не сквозил желтоватый отблеск опускающейся где-то вдали осветительной ракеты, можно было бы подумать — дзот ушел глубоко под землю.
— Ну, и что же про домашность слышно? Письма давно получали? — спросил Алексей.
— Плохо доходят письма, товарищ комиссар, — ответил Дудников. — Пока полевую почту письмо из дому найдет, она уже на новом месте, а почта найдется — нас потеряли. Э-э, да какие теперь письма!
— А у тебя, Хижняк, как дела дома? Ты, кажется, из этих мест, с Черниговщины? И дом отсюда близко?
Алексей направил луч фонарика в угол дзота, поймал в кружок света смущенное опечаленное лицо Миколы.