Волк в ее голове. Книги I–III
Шрифт:
Под грудиной возникает сосущее чувство. Причину его я не понимаю и только глупо смотрю в телефон.
– Что-то Мадам Кюри больше меня прогуливает, – замечает Валентин.
Тем временем разражается дикий гвалт, и 10 «В» приливной волной устремляется к двери. На месте остаётся лишь Валентин. Он морщит нос, будто сдерживает чих, и спрашивает:
– На Феникса идём?
– Угу.
Я снова бросаю взгляд на стол Вероники Игоревны, на дверь и наконец осознаю причину тревоги.
– Ты куда? – интересуется Валентин, когда я направляюсь к учительскому столу.
– Один момент.
Я поднимаю связку
Валентин подходит и бросает фото в мусорку. Его взгляд пробегает по брелоку из спящих птичек.
– Узнаю это выражение лица, сын мой.
– Тут от их дома. Надо отнести.
Валентин чуть поводит бровями. Мы выходим, и, только когда я закрываю на оба замка кабинет, у него вырывается:
– Не понимаю: почему ты всё время помогаешь этой… этой семейке?
Я неопределённо повожу плечом и оглядываюсь на своё фото: горбатый нос, усмешка в углу губ. Пустые глазницы.
Помогаю? Ха-ха.
Мы не говорили с Дианой с начала года.
Не гуляли и того больше.
По внутренним часам с той ночи на Холме смерти минуло, не знаю, лет сто пятьдесят.
Только в «Знакомцах» «Почтампа» Диана и осталась.
Формально мы не ссорились. Как-то само вышло, что наши пути разошлись – ещё до её «обета молчания». Вины на мне нет, не ищите клейма, но…
Но началось всё будто с Холма смерти. Потому что, сколько бы я ни представлял, как съезжаю по ледовой дорожке, на самом деле этого не было.
Услышьте меня: этого не было.
Ни-ко-гда.
Диана съехала, а я остался с Валентином. Из-за страха ли, или ещё почему, но не двинулся с места.
Да и немало прошло месяцев, прежде чем мы с Дианой охладели друг к другу, так что причина наверняка не в Холме. Но снится он мне постоянно. Я снова и снова лечу вниз и не достигаю конца ледяной тропинки. И просыпаюсь, и вспоминаю, что так и не скатился, не отправился за Дианой. Один и тот же прескверный кошмар. И я, съезжающий и не съехавший, застывший где-то между мирами – в каком-то вечном полусне, в какой-то сумеречной зоне. Как если бы заело плёнку и навязчивый кадр повторялся бы вновь и вновь.
Вы никогда не ловили себя на мысли, что вашу жизнь зажевало в лапках кинопроектора? И не вытащить, и не отмотать назад.
Ни прошлое, ни будущее. Ни начало, ни конец.
Словно тот древний змей, который пожирает себя день за днём и не способен разомкнуться.
Сон пятый. Сквозь приоткрытую дверь
Колечко упирается в жестяную крышку, продавливает её, и мне в нос с шипением ударяет лаймовый фонтан.
Глоток.
Холодный спрайт подмораживает рот, и пузырьки СO2 кисло-cладкой картечью лопаются на онемелом языке.
Я мало-помалу прихожу в себя после двухчасового киносеанса и осматриваюсь.
Представьте сонный березняк на окраине Северо-Стрелецка. Днём прошёл ледяной дождь, и весеннее солнце зажигает искры в хрустальных космах, что повисли на ветках. Всё похрустывает и позванивает, тут и там промеж стволов мелькают полумёртвые рыбацкие бараки начала XX века. В одном-двух ещё горит свет, но большинство покинуты. Далеко за ними вздымается меловая гряда, которая до макушки заросла хвойной щетиной. В тени этой громады изгибается Кижня: белой пеной исходит на порогах и уносит буруны волн к тёмно-синему стеклу моря.
Мне жарко, тревожно и холодно. Спина потеет из-за слишком тёплой куртки, правую руку морозит банка спрайта.
Берёзы поскрипывают и постукивают обледенелыми ветками-пальцами над моей головой. Их разговор то затихает, то оживает на мартовском ветру.
Я допиваю спрайт и со скрежетом сминаю банку. Триста тридцать миллилитров газировки оставляют на языке сладковатое послевкусие и повисают холодным шаром в животе.
Приближается море. Ближе к нему берёзы редеют и горбятся от постоянного ветра, словно исполняют ведьминский танец. У берега – лицом к прибою – приютилось обледенелое кресло. Я подмигиваю ему. Классе в четвёртом мы с Дианой притащили эту рухлядь со свалки. Думали, устроим пикник, посмотрим закат, но что-то неизменно мешало: зима, ветер, меланхолия Дианы.
С трудом, будто гирю, я швыряю в кресло пустую банку. Она со стуком отскакивает от спинки и падает в лужицу солнечных бликов.
Ну да. Весна. Не успели прийти заморозки, как начинается оттепель.
Дорога спотыкается о мшистые глыбы, что принёс древний ледник, и ведёт меня дальше – мимо заброшенной пристани к устью Кижни.
Ветер обжигает лицо, уклон растёт. Я чувствую, как кровь приливает к голове, когда примечаю знакомую бежевую изгородь. Она покосилась под весом ледяной коросты и полого спускается в пожухлую траву, словно два мира – человека и природы – медленно поглощают друг друга.
Справа завивается спиралью древний лабиринт из камней. Слева чернеет пустырь с зяблым ручьём, а за пустырём вырастает сизая полоса ельника. Ещё дальше, – я не вижу и не слышу, но знаю, – тянется Приморское шоссе. Шоссе, по которому непрерывно едут грузовики и легковушки, ошалелые, грязные, заледеневшие. Они едут и едут в бесконечном потоке, словно где-то в лесах дорога замыкается в круг или ленту Мёбиуса.
Мыски кроссовок накрывает тень. Я поднимаю взгляд и цепенею от страха и восторга одновременно – будто ничего не случилось, будто не было последних лет. Мучительно-сладостное чувство, когда прошлое и настоящее наслаиваются друг на друга, и на миг ты счастлив от этого чуда, а потом с ужасом и ознобом понимаешь, как они далеки, как различны. Иллюзия единства двух миров, что не способны объединиться.
Иллюзия, в которой живёт Диана.
Слуховое окно разбито, доски стен и крыши гниют в цвет сырой говяжьей печёнки. У двери висит погнутая табличка. Сквозь ржавчину едва проглядывают серп и молот – и надпись:
ЖИТЕЛИ ДОМА БОРЮТСЯ ЗА ЗВАНИЕ
ДОМА ВЫСОКОЙ КУЛЬТУРЫ
Где теперь эти борцы? В какие годы жили?
Я раздвигаю сухие корзинки пижмы, покрытые бесцветной карамелью льда, и с трудом продираюсь к двери.
Ох!
Кто-то засадил в неё топор и повесил на рукоятку погребальный венок. Ниже белеет пугающая надпись: