Вольная натаска
Шрифт:
— Фу, черт, — сказал он, — какой ветер сильный, а?.
— Это он здесь сильный, — откликнулся Александр Сергеевич. — В лесу-то потише будет.
И они, примолкнув, пошли через луг. Дед шел впереди. Жиденький свет фонарика мазал желтым цветом кочкастое травяное бездорожье, выхватывая из тьмы то золотые пушинки какого-то куста, то рябящую под ветром лужу. Короткие голенища литых сапог пошлепывали по тощим его икрам, и слышно было, как что-то словно бы хрюкало в них внутри. Коля Бугорков тоже светил перед собой, то и дело поглядывая на небо, надеясь увидеть в его темноте хоть одну какую-нибудь звездочку.
— Ладно, хоть дождя нет, — громко сказал он.
— Да, — неохотно отозвался Александр Сергеевич, и Коля понял, что надо помолчать: дед не любил разговаривать на ходу.
Когда
— Дед, утки! — сказал он в восторге.
Но дед промолчал. Он еще с вечера все подробно объяснил внуку, постарался как можно точнее передать песню глухаря, его щелканье, точенье и даже заставил его под это свое точенье пройтись по комнате, смотрел, как внук ногу ставит, и недовольно морщился, ругался, когда тот не успевал вовремя остановиться. «Ну все, — говорил он ворчливо, — можешь идти домой. Глухарь слетел. Кто ж так ходит! Ты ходи так. — И он показывал, как надо подходить, как ногу ставить, чтоб успеть вовремя замереть на месте. — Сначала ставь пятку, а потом всю стопу, как на колесах иди и в коленках пружинь. Вот так… Да не так, господи! Ты тут не чечетку отбивай, а говорят тебе, как на колесах, мягко, перекатываясь с ноги на ногу… Во-от! Ну еще давай… Так… А ружье как держишь? Руки где? Ружье стволами вверх и чтоб казенник на уровне подбородка был, чтоб это не палка какая, а оружие твое, рука твоя, понял? Весь как рысь, во! Как кошка. Не крадись, не крадись!.. Ты иди и поспешай, чего ждать-то! Тут только успевай: раз-два — и стоп! Стоп! Вот…» Женщины смеялись, как дед внука своего обучал, Коля тоже не мог без улыбки исполнять все эти движения посреди избы, а дед был серьезен и строг, как и подобает быть учителю.
Теперь же, войдя в лес, он молчал. Лес во тьме был неузнаваемо глух и суров. Свет фонариков усиливал, это впечатление: поваленная елка на пути, растопырившая сухие свои сучья, которые пепельными щупальцами перекрывали все освещаемое пространство впереди, казалась непроходимой преградой. Но дед лез в эти сучья, в серую их, колючую паутину и каким-то чудом оказывался уже по ту сторону елки. А следом проходил и Коля, хотя и царапали ему лицо ломкие и цепкие, как проволока, ветви. Стволы засахарившихся старых елей казались такими огромными, каких никогда еще и не видел в своей жизни Бугорков, хотя и ходил по этому лесу множество раз. Утопающие в мокрых мхах ноги не находили опоры; чудилось, будто они с дедом зашли в болото, в несусветную какую-то глухомань, в чертовы кулижки.
Хотя и пяти минут не прошло с тех пор, как они углубились в лес, Коля Бугорков уже не мог понять, в какой лес они зашли, в каком направлении идут и где теперь деревня Лужки, где дорога и где река Тополта. Он удивлялся все больше и больше на деда, который, ни разу не замешкавшись, шел и шел по этому страшному бурелому, которого отродясь не видел Коля в здешних чистых лесах, ломился, как лось, сквозь болота, шваркал селезнем на пластах жесткого и рассыпчатого, как белый речной песок, снега, уводя его в неведомую глушь, в мрачное ведьмино царство… И странное дело, он впервые, в жизни почувствовал свою вторичность рядом с дедом, свою беспомощность и подспудный свой, потенциальный страх, который тут же схватил бы его за грудки, если бы вдруг старый его дед взял бы да и исчез, не дай бог, оставив его одного в этой новоявленной тайге, в этом жутковатом, глухо шумящем невидимыми вершинами, черном, буерачном лесу, среди бесконечных, громадных серых паутин мертвых деревьев, упавших в мокрые мхи и поросших непроходимым кустарником, который все время мельтешил в желтом свете электрического фонарика, хлестал по лицу, по рукам, по одежде. Как до сих пор он еще не свалился, не выколол глаза, Коля уже и не понимал. Он потерял всякое ощущение времени и места. Ему казалось, что они в который уже раз переходят одну и ту же упавшую ель, продираясь сквозь ее сучья, возвращаются и опять лезут через нее или под ней, чтобы снова вернуться и проделать то
А дед вдруг остановился и, когда Коля поравнялся с ним, сказал бешеным каким-то шепотом:
— Теперь потише иди. Недалеко теперь. Ветками-то не трещи.
— Да как же тут… не потрещишь-то? — тоже шепотом спросил внук, но тут же пообещал: — Ладно, постараюсь.
— Теперь почище лес пойдет. Березы, а среди берез елки. Вот… какой ток у меня. Не ток, а театр. Хочешь курить; кури сейчас, там нельзя. — И дед качнул головой во тьму в том направлении, где находился глухариный ток.
В глотке все пересохло у Бугоркова, он с непривычки запарился, но близость тока так ошеломила его, а запрет на курение, который, как приказ, прозвучал в дедовском бурном шепоте, так напряг все его мышцы, нервы, жилы, так вдруг обострил слух, зрение и даже обоняние, что все это вместе словно бы пригвоздило Колю к земле и он, ликуя душою, поверил вдруг в удачу.
— Дед! — сказал он с восхищением. — Дедушка, неужели услышу?
— Запоет, так услышишь, — охладил его дед. — Ну, отдышался? Закуривай тогда, угощай меня, покурим тут и потихонечку с богом.
И они закурили. Дым сигареты показался Бугоркову вкусным и очень полезным, как если бы он в жуткой жажде приник губами к холодному роднику, тупея от небывалого счастья — счастья обладания неиссякаемой водой, радости проникновения этой живой воды в сознание, в душу, а потом уже в жадный живот. Так и сигарета — последняя перед великой охотой — была для него родниковой водой, счастливым и блаженным отупением.
Что-то похожее на священный страх испытывал Коля Бугорков в эти летящие минуты передышки, словно бы все, что связывало его с прежней жизнью, осталось за темным порогом лесной опушки, а теперь начиналась новая, потусторонняя какая-то жизнь, словно бы в том направлении, куда кивком показал Александр Сергеевич, лес волшебным образом расступился и на озаренной солнечным светом поляне, на зеленых ветвях сидели райские птицы невиданной красоты, одну из которых он очень хотел убить.
В общем-то, так оно и было на самом деле. Он пришел сюда с заряженным ружьем, чтобы вмешаться в таинственную жизнь леса, нарушить извечный ход этой погони убить большого и сильного самца, отсечь какую-то сложную и долго длившуюся во времени, запланированную, так сказать, природой живую ветвь птичьей родословной. Убить, чтобы никогда потом не узнать последствий этого насилия, никогда даже Не задуматься об этом и не вздрогнуть от ужаса содеянного.
Но в эти минуты Коля Бугорков был так далек от подобных мыслей, так его волновала близость тока, этого древнего рыцарского ристалища, что, если бы даже ему в эти минуты пришло в голову нечто подобное, он наверняка бы усмехнулся над своей неожиданной блажью и ни одна жилка не дрогнула бы в нем при мысли о насилии над жизнью. Он чувствовал себя в эти минуты так, точно вся его прежняя жизнь была лишь подготовкой к этому приобщению к клану великих охотников, познавших удачу на глухарином току.
Теперь он хорошо слышал шум ветра в вершинах леса и слышал еще торопливое гульканье и бормотанье бегущей где-то поблизости талой воды, которая, казалось, бурлила где-то под землей или в каком-то глубоком овраге. А сам он как бы повис во тьме между этими звуками, земным и небесным, между тяжестью мутной воды и легкостью ветра. У него даже голова кружилась от острого ощущения своей невесомости.
Но весь этот трепет, расслабленно-приподнятое состояние души — все это прошло, как только Александр Сергеевич, придавив ногой окурок, тихо сказал: