Вольная натаска
Шрифт:
Всего этого хотя и не видел Коля Бугорков, но, как это ни странно, все эти подробности дороги фиксировались памятью, он неосознанно, третьим каким-то глазом видел все вокруг: видел цветущие на солнечной стороне фиалки, кротко и нежно голубеющие среди черных листьев и прошлогодней травы, видел пролетающих бабочек, дроздов, зябликов, синиц, слышал их пение, пересвист — все это видел и слышал, но был так далек от этого всего, что словно бы и не видел и не слышал ничего.
Дед, как всегда в дороге, молчал, но это его молчание стало наконец казаться Коле вынужденным. Может быть, после того, как он сам ничего не ответил деду, дед осерчал и обиделся на него?
— Ты не обращай, дед, на меня внимания, — сказал он ему с улыбкой. —
— Что же за дура такая?
— Что ты, дед! Это я дурак.
— Конечно, дурак… Плюнь на нее и забудь. В твои-то годы, знаешь, сколько их было у меня, девушек-то этих?!
— Они ж тебя не гнали от себя? А у нас с ней, дед, все было, а потом она меня прогнала и не хочет больше знать. Я чего-то, дед, никак не пойму ничего. Понимаешь — все было! А она прогнала… потом. Я к ней и так и сяк, а она еще хуже злится. Почему это так, дед? Казалось бы, все должно наоборот, она уж вроде совсем моя, а получается, что совсем наоборот — не моя. Что делать-то, дед?
Александр Сергеевич хмуро глянул из-под бровей на внука, услышав его признание, усмехнулся, дивясь неожиданному признанию, на которое сам он никогда в жизни не бывал способен и скорее язык бы себе откусил, чем сказал бы о таком своему отцу или деду, и, не узнавая себя во внуке, не понимая его, с какой-то неожиданной отчужденностью сказал сквозь эту усмешливую хмурость, сказал смущённо и сердито:
— Что делать! Что делать! А ничего… Раз ты, можно сказать, мужчина, то считай, что у мужчины не бывает, чтоб так… чтоб не было женщин. Чего делать! А чего я тебе могу сказать? Была, и ладно… Будет еще. Не сошлись с этой, сойдешься с другой… Ты меня чего спрашиваешь-то, дурачок?! Разве об этом спрашивают? Я даже не знаю, что сказать. — И он опять с хмурой насмешливостью взглянул на внука, который шел рядом с ним и словно бы не слышал его… — Ах, Коля, Коля, говорил я тебе…
— Что говорил-то?
— А то и говорил, что плохо это, когда так-то вот…
. — Плохо, дед, плохо. Правильно все.
— А ты не переживай. — Не могу, дед.
— Отрежь и не переживай. А если не можешь — добивайся. Она другого небось нашла, так, что ли?
— Никого у нее нет… Ты на меня не обращай внимания, дед. Я сам не знаю, зачем это я все… Давно уже кончено все, скоро полгода, как я не видел ее, а вот чего-то вдруг такая ерунда… Не обращай внимания.
— Ничего, Коленька! Вот поверь мне, много их у тебя будет в жизни. Ты такой же, как я, а у меня, сам знаешь… не тебе говорить. Ты, может, осуждаешь меня, а сам, вот помянешь меня, такой же будешь. А про эту! Эта и. в памяти не останется. Вот помянешь меня через год-другой.
— Ладно, дед. Ничего ты не понимаешь! И ничего я тебе не говорил — забудь все это.
— Не переживай.
— Чего не переживай?
— Не переживай, Коля.
— Сам-то не переживал никогда? — с угрозой в голосе спросил Коля, окинув деда презрительным взглядом.
— Потому и говорю, что… — ответил дед и поспешил перевести разговор на другое: — Ты летом-то приедешь ко мне?
— Я на практике буду. — Ну а после-то?
— Не знаю, может быть…
Лесной этот разговор прекратился так же неожиданно, как и начался. Ничего после этого разговора не прояснилось, а только оставил он на душе у того и у другого чувство неудовлетворенности: дед молчал, думая о том, что внук, наверное, обидится теперь на него, а внук думал, что дед обидится на него, поставленный этим признанием в глупое положение. Оба они, шагая по лесной дороге, испытывали желание как-то исправить неловкое положение, и Коля, не найдя ничего лучшего, сказал: — Ты, дед, на щеня не обижайся.
— Что ты, Колюша! Я не обижаюсь. Ты на меня, на старого, тоже не сердись, тоже не обижайся.
Был этот разговор или не было его вовсе? Был ли лес, похожий на мрачную пещеру, освещенную лучиками фонарей, или не было его? Неужели это тот же лес, по которому они теперь шли и который теперь, согретый солнцем, был душист и свеж, звонок и тих от тающих в весеннем воздухе, ликующих птичьих голосов, неужели это он с нежной улыбкой показывал путникам голубые лепестки склоненных до земли подснежников, розовые, сиреневые и синие цветы медуницы, глянцево-зеленые тугие листья брусничников? Неужели это он отражался в спокойных и чистейших талых водах, ставших бочагами посреди дороги? И небо над ними голубое с соломенными начесами высоких облачков? Неужели именно в этом лесу жил глухарь, звучала его дикая, древняя песня, оборванная свинцом?
Все это: и возникший вдруг разговор о Верочке Воркуевой, и поющий на рассвете глухарь — все теперь казалось неправдоподобным, нереальным, а тяжелая птица в рюкзаке, оттягивающем плечи, словно бы тоже не имела ничего общего с тем пещерным, буерачным, жутким лесом, в котором на рассвете билась песня. Все это было и не было.
Была ли Верочка, был ли глухарь?
За лесом теперь уже слышался шум проносившихся по шоссе машин, а вскоре показалось и само шоссе, просохшая его асфальтовая гладкость. Перед выходом на шоссе была черная грязь, по которой пришлось пройти, измазав отлакированные чистой водой, поблескивающие сапоги. На асфальте, на его каменной плоскости, идти по которой было непривычно легко, зачернели было следы, но вскоре иссякли, и, когда дед с внуком подошли к остановке автобуса, к бетонной обшарпанной будке на обочине дороги, грязь на сапогах успела уже просохнуть и посветлела.
Тот же лес зелеными прозрачно-сквозящими крыльями возносился по сторонам дороги, так же перелетали это широкое открытое пространство всякие капельные, торопливые птицы, так же пели они при дороге. Но уже другие звуки, другая стихия властвовала здесь. Из-за крутого поворота со стороны Воздвиженского должен был вскоре прийти автобус, и Коля смотрел в ту сторону, с надеждой вслушиваясь в каждый шум, возникающий за лесом.
Легко и нездешне проносились мимо открытой будки сверкающие хромом и лаком легковые автомашины. Долго слышно было в лесной тишине удаляющееся шуршание, резиновое песнопение быстрых колес, струнный вибрирующий звук, тающий в дали туманной асфальтированной стремнины, в уходящей к небу, расплывающейся у горизонта прямой просеке.
А когда показался наконец-то автобус, Коля обнял деда, поцеловал в жесткую щеку и сказал торопливо и радостно:
— Дед! Ты у меня волшебник! Ты меня куда ночью-то водил? Я даже поверить не могу, что мы где-то в этом лесу с тобой охотились… Я, дед, никогда не забуду этого! Спасибо тебе огромное! Дед, ну когда ты в гости-то сам приедешь? Приезжай, дед!
— Мать целуй, — говорил между тем Александр Сергеевич. — Спасибо ей за рубашку, и передай, что я ее помню и чтоб она летом приезжала, когда земляника поспеет. Передай, не забудь…
А автобус уже подъехал, грузно свернул на обочину, заскрипел пневматическими дверцами, распахнув битком набитое людьми нутро. Коля Бугорков втиснулся, помахал деду на прощанье, виновато и жалко улыбнулся, увидев напоследок слезящуюся улыбку на хмуром лице. Дверцы закрылись, и перегруженный автобус с каким-то живым кряхтением и всхлипыванием тронулся в путь.
Все теперь кончилось для Коли Бугоркова, а с того момента, когда он, достав деньги, протянул их кондуктору со словами: «Один до станции…» — началась, или, вернее, продолжилась, обычная его жизнь среди людей, хотя еще долго душу печалил образ улыбающегося деда, понуро стоящего внизу — теперь уже внизу! — возле бетонной будки, исцарапанной, изрисованной, исписанной случайными людьми. «Здесь были 19.8.69 г. Евстигнеев и Башкирова» — единственная цензурная надпись среди клинописи, иероглифов и прочей трудно понимаемой глупости, на которую способна болезненная фантазия.