Вольница
Шрифт:
Она облюбовала Оксану и Галю, которые, не стесняясь мужчин, надевали на себя белые штаны с привычной ловкостью.
— Новый красный товар прибыл. Сразу видно, что хохлушки: хорошатся, как индюшки.
Её соседка, пожилая женщина, бледная, длиннолицая, с глубоко запавшими глазами, кротко укорила её:
— Будет тебе, Прасковея, людей-то бесславить!.. Приветить бы их, а ты — на рога… Посовестилась бы, постыдилась бы…
Прасковея насмешливо оборвала её:
— Чай, я не старуха, чтобы совеститься. У тебя, верно, преподобная Улита, грехов-то много, ежели ты грустишь да молишься от стыда. Стыд бабью красоту съедает, старушка. Стыдливых у нас сушат, как воблу, и солят, как селёдку.
Галя
— Ты, кацапочка, не задавайся: хоть и длиннонога, и черноброва, а по годам — не потянуть волам. Не быть макитре глечиком.
За столом и на нарах захохотали. Но Прасковея невозмутимо смотрела на «хохлушек» с пристальным любопытством и улыбалась.
— Девки — по мне, сразу видать. Они и побунтовать непрочь. Хожалые! Настоящие ватажницы!
Смеялись девчата и все, кто был помоложе. Посмеивались и «хохлушки», натягивая штаны.
Все торопливо хлебали болтушку и жадно жевали чёрный хлеб, который издали казался мокрым. Кое-кто подходил к плите со своими чугунками и сковородками: в чугунках варили мучной кисель, а на сквородках жарили в говяжьем сале ломтики хлеба. Кузнечиха тоже тормошилась у плиты. Кузнец лежал на нарах, и у него смешно торчала кверху борода. Рядом с ним неподвижно лежала девочка моих лет с жёлтыми волосами: она была, вероятно, больная.
Прасковея, большая, стройная, вальяжно прошла к Оксане с Галей и сразу же по-свойски засекретничала с ними. К моему удивлению, они встретили её с радостными улыбками. Улита, похожая на монашку, опустилась на колени впереди стола, между печью и нарами, закрестилась, забормотала молитвы и стала тыкаться головою в пол. Кузнечиха раза два, словно не нарочно, толкнула её ногой, когда проходила к своим нарам.
— Ишь, место прохожее выбрала! Только под ногами и ползаешь… Ты и богу-то, верно, до смерти надоела, как нам.
Но Улита, не смущаясь, с истовой набожностью крестилась и кланялась в пол.
Мать попрежнему сидела с застывшими глазами. Я бережно потрогал её за плечо и спросил, не заболела ли она, но она не пошевельнулась и не ответила.
Подрядчица вышла из своей комнаты и закричала:
— Эй вы, новые! Кончайте переодеваться! Выходите на двор! Выйдете на двор — становитесь в ряд: уроки будем давать, наряжать на работу. Живо!
Всюду, на нижних и верхних нарах, заворошились женщины: затрепыхались сарафаны, замелькали белые штаны.
Одни переодевались бойко, привычно и, спрыгивая на пол, форсисто прохаживались, приплясывая, посмеиваясь и оглядывая себя. Другие неуклюже, сконфуженно натягивали на ноги штаны, втискивая в них сарафаны и юбки.
Мать словно проснулась от выкрика подрядчицы и обожгла меня своими странно вспыхнувшими глазами. Она улыбнулась мне, не видя меня, и прошептала:
— Иди… вниз иди!.. Туда… чтобы я видела тебя… Наташа переодевалась медленно, нехотя, молча, прислушиваясь к себе. Она была, как слепая. С матерью она не перекинулась ни одним словом и об Анфисе будто совсем позабыла.
Гришу я в этот день не встречал.
XVIII
Так началась наша жизнь на Жилой Косе.
Стояли солнечные дни начала октября. Небо было мягкое, голубое, близкое и казалось очень тёплым. Воздух был сухой, звонкий и зеркальный в далях. Море ослепительно сверкало вдали и за жёлтой рябью песчаной отмели чудилось призрачным. И среди этой ослепительной россыпи искр и вспышек огромная чёрная баржа грузно лежала на боку, как мёртвая туша гигантского чудовища, выброшенного бурей из морских глубин. Толстые рёбра торчали из зияющих пустот на приподнятом боку, а на палубе, в тени, переплетались какие-то обломки, покрытые солью, как инеем, и твёрдым знаком прилипал к корме скосившийся
Казармы нашего промысла стояли в конце песчаной улицы поселья, а за ними золотыми сугробами и застывшими волнами расстилались до самого горизонта пески, мерцая маревом вдали, и мне чудилось, что где-то недостижимо далеко сияют и волнуются голубые озёра и реки. На этих буграх и сугробах яркими пятнами зеленели тугие пучки каких-то кустарников и колючей травы. Эта жёсткая злая трава росла всюду — и на улице, и на дворе, и даже на камышовых крышах казарм и сараев. И странно было видеть, как среди этих пустынных песков по склонам барханов ползало стадо овец; оно исчезало, опять появлялось, и одинокий человек в рыжем балахоне и остроконечной ушастой шапке, с длинной палкой в руке шагал впереди плотно сбитого гурта, потом останавливался и застывал, как призрак, в этой мёртвой пустыне или поднимался на курган, садился на его вершине и качался вперёд и назад.
Каждый день по этим пескам шагали один за другим задумчивые верблюды. И низко над курганами кружились коршуны.
Через улицу, за длинным дощатым забором раскидывался широчайшим двором наш промысел. Со стороны моря он был открыт и пологим склоном спускался к прибрежному песку. Направо, примыкая друг к другу, тянулись лабазы с камышовыми стенками, а за ними пластался широкий плот под пологой двускатной камышовой крышей на столбах в четыре ряда. Этот внутренний плот был построен на земле, но пол застлан толстыми досками. Между столбами стояли скамьи, и на них сидели лицом друг к другу резалки в штанах, с багорчиком в левой руке и с ножом — в правой. Они проворно выхватывали багорчиком из трепещущей серебристой кучи рыбу, бросали её на скамью и мгновенно потрошили ножом. Молоки сразу же сбрасывались в деревянный ушат.
Дальше, за плотом, двор был ровный и чистый, а за этой площадкой под прямым углом друг к другу стояли два деревянных дома: один нарядный, с резными наличниками и верандой, другой попроще, с двумя высокими крылечками. В нарядном доме жил управляющий промыслом, сухощавый человек в золотых очках и с острой бородкой, с обвисающими усами под тонким, острым носом. Он ходил в коротком сюртучке и чёрной шляпе и смотрел через очки как-то вбок. Лицо его было холодно-равнодушно, а когда встречались ему рабочие и работницы и кланялись ему, он не отвечал на их поклоны и не замечал людей. Я ни разу не слышал его голоса и не видел, чтобы он приходил на плот: говорили, что он брезгует глядеть на рыбу и не выносит её запаха. Но почему-то его все очень боялись, а подрядчица, которая обычно орала на плоту, подгоняя резалок и ругая их за разговоры, шикала на всех, бегая вдоль скамеек, когда видела вдали управляющего, и говорила шипящим голосом, с ужасом в глазах:
— Сам… сам идёт… тиш-ше!.. молчать!..
А резалки злорадно посмеивались, что управляющий её видеть не может и велит ей стоять у порога конторы, когда она приходит по делам.
За открытыми воротами, на береговом песке стоял на сваях другой такой же плот, а по обе стороны от него, на взгорочке, лежали борт о борт лодки. Этот плот оживал, когда ветер пригонял море до самого взгорка и под плотом с шумом плескались волны, а лодки одевались парусами и весёлой толпой уплывали куда-то вдоль берега, скрываясь за песчаным бугром, а потом опять появлялись, полные живой рыбы. Они окружали плот, и рабочие сетчатыми черпаками выбрасывали из лодок рыбу на плот. Подплывали и широкие, утонувшие до самых бортов прорези — лодки худые, как решето, рыба кишела в них сплошной массой.