Волонтер девяносто второго года
Шрифт:
Беспрестанно шел проливной дождь. Было восемь часов утра; прибытия короля ждали только в десять; за это время все могли промокнуть и простудиться. Нескольким национальным гвардейцам пришла мысль станцевать фарандолу, чтобы согреться. Пример оказался заразительным: ружья были составлены в козлы, ряды нарушены; каждый выбрал себе партнершу из зрительниц, и начался грандиозный бранль двухсот тысяч танцоров.
В половине одиннадцатого пушечный выстрел возвестил о приезде короля, а барабанная дробь призвала всех в строй; танцорок с благодарностью проводили на их места, и все взяли
Стоявший совсем близко к трибунам и обладавший отличным зрением, я с нетерпением ждал короля и королеву: о каждом из них у меня сложилось собственное представление, однако, должен это признать, ничего общего с действительностью оно не имело.
Король оказался не совсем королем, королева — слишком королевой.
Пока король располагался на своем месте и под возгласы «Да здравствует король!» приветствовал народ, г-н Талейран, хромой епископ, Мефистофель второго Фауста (его будут звать Наполеоном), взошел в окружении двухсот священников на алтарь отечества. Все они были препоясаны трехцветными лентами.
Оркестры всех полков соперничали в громкости, но их едва было слышно; сорок пушек дали залп, требуя тишины.
Настал миг клятвы! На Марсовом поле единым взмахом поднялись триста тысяч рук. Остальная Франция сердцем присоединилась к тем, кто клялся от имени народа.
Все надеялись, что король сойдет по ступеням вниз, взойдет на алтарь отечества и там, подняв руку, даст клятву на глазах у своего народа. Мы ошиблись: король поклялся, не сходя с места, оставаясь в тени, поклялся украдкой, словно прячась. Всем нам закралась в сердце мысль, что клятву он давал с сожалением, не имея воли ее сдержать.
Вот эта клятва — мы заранее выучили ее наизусть, — которую король произносил так невнятно, что немногие из присутствующих могли ее расслышать:
«Я, король французов, клянусь нации употребить всю власть, предоставленную мне конституционным законом, на соблюдение Конституции и исполнение законов».
Ах, ваше величество, ваше величество, народ клялся с более чистым сердцем и более стойкой верой!
Королева же клятвы не приносила; она находилась на отдельной трибуне вместе с дофином и принцессами. Услышав голос короля, она, бледная и растерянная, улыбнулась, и глаза ее вспыхнули каким-то странным блеском.
Господин Друэ, как и я, заметил улыбку королевы и нахмурился.
— Ох, господин Друэ, не нравится мне эта улыбка, — сказал я, — никогда не подумал бы, что прекрасная королева может так неприятно улыбаться.
— Улыбка королевы значения не имеет, — ответил г-н Друэ, — главное в том, что король принес клятву. С этой минуты она запечатлелась в сердце двадцати пяти миллионов французов. Горе ему, если он ее не сдержит!
Приезжая позднее в Париж, я всякий раз приходил на Марсово поле — единственный уцелевший памятник Революции. Последний раз я совершил свое паломничество в 1853 году, когда и
Я присел на пригорок и, подобно г-ну де Шатобриану, — тот на руинах Спарты трижды громко воскликнул: «О Леонид, Леонид, Леонид!!!» — вслух прочел следующие строки красноречивого историка, в которых он превосходно изложил мои мысли:
«Марсово поле — единственный памятник, оставленный Революцией; у Империи есть своя колонна, и к тому же Империя почти присвоила себе одной Триумфальную арку. Монархия имеет Лувр и Дом инвалидов. Феодальная церковь с 1200 года по-прежнему царит в соборе Парижской Богоматери; даже от римлян до нас дошли термы Цезаря.
Но памятником Революции остается пустое место!
Этот памятник представляет собой песок, столь же ровный, как Аравийская пустыня…
Курганы справа и слева напоминают те курганы, что насыпали в Галлии; это непонятные и сомнительные свидетели славы героев.
Неужели герой лишь тот, кто заложил Йенский мост? Нет, на Марсовом поле ощущается присутствие более великого, нежели тот человек, более могущественного, более живого героя, заполняющего эту необъятность.
Что это за бог? Нам это неведомо, но здесь живет какой-то бог!
Хотя забывчивое поколение смеет использовать это место для своих пустых забав, подражающих загранице, хотя английская лошадь дерзко топчет копытами эту землю, здесь все же ощущаешь великое дыхание, которого вы больше не почувствуете нигде, ощущаешь душу — короче говоря, всемогущий Дух.
И пусть сейчас эта равнина бесплодна, а трава засохла: однажды все здесь снова зазеленеет.
Ибо земля эта на большую глубину орошена плодоносным потом тех, кто в священный день насыпал эти холмы, насыпал в день, когда, разбуженные пушками, стрелявшими по Бастилии, здесь сошлись Франция Севера и Франция Юга, в день, когда три миллиона вооруженных людей, поднявшись как один, провозгласили вечный мир!
Ах, бедная Революция! Ты была такой доверчивой в свой первый день! Ты призвала весь мир к любви и миру! «О враги мои! — говорила ты. — Нет больше врагов!» Ты протягивала руку всем, ты предлагала всем осушить кубок за мир между народами, но народы не пожелали его принять!»
XXI. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Мы должны были покинуть Париж на следующее утро. Церемония завершилась в три часа дня; я договорился встретиться с г-ном Друэ в пять часов в гостинице «Почтовая» и расстался с ним, чтобы пойти попрощаться и поблагодарить за приют метра Дюпле и его семью.
Все они присутствовали на празднике Федерации, кроме старой бабушки: она оставалась на улице Сент-Оноре, погруженная, как всегда, в чтение томика сказок «Тысячи и одной ночи».
Я догнал группу, состоящую из г-жи Дюпле и ее дочерей, метра Дюпле и обоих подмастерьев, на улице Сент-Оноре. Они возвращались по-семейному: г-н Дюпле вел под руку жену, а подмастерья — его дочерей. Разумеется, рядом с Корнелией шел Фелисьен. Подойдя к ним, я поздоровался.
Они тоже обратили внимание на то, что король без особого восторга отнесся к этому празднику братства, и были огорчены этим.