Волошинов, Бахтин и лингвистика
Шрифт:
VI.1. Проблема стратификации языка в работах Бахтина 30-х гг
В Кустанае и в первые годы после него Бахтин постоянно работал, хотя не имел никакой возможности обнародовать свои идеи. Его сочинения тех лет в основном посвящены литературе, но в них автор часто обращается к вопросам, пограничным между лингвистикой и литературоведением, а иногда заходит в сферу лингвистики. И в этом аспекте их стоит рассмотреть. Эти работы интересны и как промежуточный этап между МФЯ и поздними сочинениями Бахтина, и как единственная в работах Бахтина и его круга попытка специально рассмотреть вопрос стратификации языка.
Центральное место среди опубликованных к настоящему времени трудов Бахтина этого периода занимает большой по обьему и относительно законченный текст «Слово в романе», писавшийся в Кустанае в 1934–1935 гг. Для нашей проблематики он представляет наибольший интерес. Отдельные замечания, касающиеся лингвистики,
Цикл работ 30-х гг. обнаруживает несомненную связь с МФЯ и другими работами волошиновского цикла. При различии проблематики мы видим сходство стиля, те же ключевые слова (кругозор, преломление, идеология в специфическом значении, слово как синоним высказывания и др.). Время от времени затрагиваются и общие темы: несобственно-прямая речь, «слово в жизни и слово в поэзии» (впрочем, речь больше идет о слове в прозе). Вновь видим полемику с «абстрактным объективизмом», хотя сам этот термин не упоминает ся (и никогда он не встретится в работах, не связанных с именем Волошинова). На этот раз, правда, полемика идет почти без упоминания конкретных имен: о Соссюре сказано один раз, других фамилий нет совсем (вообще в «Слове в романе» мало сносок, что естественно обьяснить скудостью доступной литературы в Кустанае). Много общего, хотя, как будет показано ниже, есть и некоторые концептуальные различия. Сходство текстов не может, конечно, служить доказательством их принадлежности одному автору (как и различия не свидетельствуют и об их несовпадении). Ясно лишь, что Бахтин, оставшись один, продолжал исходить из своей концепции (вероятно, разработанной вместе с друзьями) и развивать ее дальше.
В «Слове в романе» имя Соссюра упомянуто единственный раз в самом начале: Бахтин критически отзывается о понимании стиля «в духе Соссюра», когда стиль трактуется «как индивидуализация общего языка (в смысле системы общих языковых норм)» (77). То есть по-прежнему чисто лингвистический подход к стилю и другим пограничным проблемам (за что круг Бахтина постоянно критиковал В. В. Виноградова) признается неправомерным. Тут же отвергается и «последовательный индивидуализм в понимании языка и стиля»: «такое понимание менее всего благоприятствует пересмотру основных стилистических категорий в нужном направлении» (80). В другом месте вновь дается оценка работ Л. Шпитцера и других представителей «немецкой романо-германской филологии». Эта оценка по-прежнему двойственна: они, особенно Шпитцер, «очень близко подошли к проблеме художественного изображения чужой речи», но у них «самая постановка вопроса передачи чужой речи не получила должной широты и принципиальности» (150). Так что общие оценки современной лингвистики (точнее, к тому времени уже лингвистики недавнего прошлого, хотя Шпитцер еще работал) остались теми же, что в МФЯ.
Подтверждается и существенная для МФЯ формулировка, связанная с отрицанием объективности существования языка: «Язык для живущего в нем сознания – это не абстрактная система нормативных форм, а конкретное разноречивое мнение о мире» (106). См. также: «Язык—это не нейтральная среда, которая легко и свободно переходит в интенциональную собственность говорящего, – он населен и перенаселен чужими интенциями» (107). Показательна и такая критика современной Бахтину лингвистики: «Слово может восприниматься сплошь объектно (в сущности, как вещь). Таково оно в большинстве лингвистических дисциплин. В таком объектном слове и смысл овеществлен: к нему не может быть диалогического подхода, имманентного всякому глубокому и актуальному пониманию. Поэтому понимание здесь абстрактно: оно полностью отвлекается от живой идеологической значимости слова – от его истинности или лжи, значительности или ничтожности, красоты или безобразия. Познание такого объектного, вещного слова лишено всякого диалогического проникновения в познаваемый смысл» (164). Это – просто пересказ концепции МФЯ, направленной против «абстрактного объективизма». Критически оценивается и ориентация «фи-лософско-лингвистической мысли» на «фонетических прежде всего моментах» слова (87). Для 30-х гг. XX в. точнее было бы говорить о фонологических моментах.
Однако уже эта последняя цитата, если привести ее полностью, указывает если не на изменение позиции по сравнению с МФЯ, то хотя бы на смещение акцентов. «Эта исключительная „установка на единство“ в настоящем и прошлом жизни языков сосредоточивала внимание философско-лингвистической мысли на наиболее устойчивых, твердых, малоизменчивых и односмысленных элементах слова – фонетических прежде всего моментах, – наиболее далеких от изменчивых социально-смысловых сфер слова» (87–88). Об «установке на единство» будет сказано ниже. А пока отмечу, что существование у слова, то есть высказывания (в одном месте (89) эти два понятия прямо приравниваются), «наиболее устойчивых, твердых, малоизменчивых и односмысленных элементов» вполне признается. В более поздней работе «Эпос и роман» вводится отсутствующее в «Слове и романе», как и в МФЯ, разграничение «языка» и «языкового состава»: «В условиях этого внешнего и внутреннего взаимоосвещения языков каждый данный язык, даже при условии абсолютной неизменности его языкового состава (фонетики, словаря, морфологии и т. д.), как бы рождается заново, становится качественно другим для творящего на нем сознания» (456).
Таким образом, постепенно намечается отход от максимализма МФЯ, от полного отрицания реальности языка в смысле Соссюра и признания лишь прагматической пригодности «абстрактно-объективистского» подхода. Его место занимает несколько иная точка зрения, в соответствии с которой язык в данном смысле существует и является наиболее простой и доступной для исследователя частью многообразного «слова». Тем самым все, что делают Соссюр и его последователи, не ошибочно, а лишь недостаточно, надо идти дальше. Такая точка зрения перекликается с идеями К. Бюлера, А. Гар-динера, В. И. Абаева и др. В более поздних работах Бахтина она будет сформулирована окончательно, хотя разграничение «языка» и «языкового состава» там не закрепится.
Отмечу также, что термин Соссюра parole переведен в «Слове в романе» как «индивидуальная речь» (77), а не как «высказывание», хотя последний термин активно используется по-прежнему в смысле, близком к МФЯ. За время, прошедшее между написанием МФЯ и «Слова в романе», появилось в 1933 г. первое русское издание Сос-сюра. Оказало ли здесь на ученого использование терминов в этом переводе? Впрочем, неизвестно, дошло ли это издание до Кустаная, ссылок на него нет. Колебания в переводе соссюровских терминов будут у Бахтина и в 50-е гг.
В тексте 1934–1935 гг. один раз дается нечто вроде определения языка: «Эта прозаическая двуголосость предобразована в самом языке… в языке как социальном феномене, исторически становящемся, социально-расслоенном и раздираемом в этом становлении» (139). Здесь важно подчеркнуть два момента. Во-первых, Бахтин считает необходимым учитывать «историческое становление» языка (строго синхронный подход, по меньшей мере, недостаточен). Во-вторых, на первый план вновь выдвинута социальность языка. Подход к языку (не в смысле Соссюра, а в более широком смысле) как к социальному явлению столь же принципиален для данного цикла работ, как и для волошиновского цикла. Поэтому представляется недостаточным подход Шпитцера и других фосслерианцев, что подтверждено и в докладе «Из предыстории романного слова» (409). Поэтому же рассмотрение стратификации языка у Бахтина не доходит до уровня индивидуальных различий, больше всего интересовавших К. Фосслера и его школу.
Проблема стратификации языка, лишь вскользь затронутая в волошиновском цикле, единственный раз в работах Бахтина и его круга специально рассмотрена в «Слове в романе». Прежде чем перейти к этому вопросу, кратко надо сказать о том, как он решался в лингвистике к 30-м гг. XX в.
Традиционно наука о языке с античных времен исходила из представления о греческом, латинском или русском языках как о единой системе с единой фонетикой, грамматикой и лексикой (может быть, с вариантами, именовавшимися диалектами). На этом допущении по сей день основано большинство грамматик и словарей конкретных языков. В то же время неоднородность того, что обычно называют языком, издавна ощущалась. Понятие диалекта существовало еще в античности. Также очень давно были выработаны представления о различии «правильного» и «неправильного» языка. В Новое время появились концепции стандартного (литературного) языка, противопоставленного иным разновидностям языка: диалектам, просторечию. Также многовековую традицию имело понятие стиля, которое, однако, было очень многообразным. Если ограничиться только концепциями, связанными с лингвистикой, то в первой половине XX в. можно особо отметить два подхода, Один из них, свойственный школе Фосслера, исходил из индивидуального понимания стиля; изучались языковые особенности отдельных людей, прежде всего писателей. Другой подход (имевший ряд разновидностей) был свойствен разным направлениям структурализма: он нашел отражение в Пражском кружке, у Г. О. Винокура, отразился он и у В. В. Виноградова, в целом не принадлежавшего к структурализму; см. также более позднюю американскую концепцию «переключения кодов». Эти концепции обьединял функциональный подход: в системе языка разграничивались элементы, используемые (как правило, одними и теми же людьми) в различных ситуациях в зависимости от потребностей говорящего (деловой, научный, поэтический стиль и др.). Об этих концепциях будет еще говориться в связи с «Проблемой речевых жанров».