Волошинов, Бахтин и лингвистика
Шрифт:
Бахтин сравнивает два предложения: Новость, которую я сегодня услышал, меня очень заинтересовала и Новость, услышанная мной сегодня, меня очень заинтересовала. В случае причастного оборота подчеркивается побочность обозначенного им действия, происходит «концепт рация мысли и акцента на главном „герое“ этого предложения, на слове „новость“» (142). Здесь один «герой», а в случае придаточного предложения их два: новость и я. Отмечены и интонационные различия двух предложений.
Далее речь начинает идти о главной теме статьи – бессоюзном сложном предложении. Как и в МФЯ, подчеркивается, что минимальная трансформация (перевод речи из прямой в косвенную или добавление союза) может превратить предложение в совершенно неприемлемое, требуется более существенная перестройка. Пример из Пушкина: Печален я: со мною друга нет, – не может быть преобразован в *Печален я, так как со
Но и та трансформация, которая допустима, далеко не равнозначна исходному предложению: предложение с союзом «грамматически и стилистически правильно», но «стало холоднее, суше, логичнее», «исчез драматический элемент предложения» (147). Вообще, по мнению Бахтина, союзы – «холодные, бездушные слова», обозначающие чисто логические отношения, их значение нельзя представить в наглядно-образной форме (148). Этим обьясняется и разный порядок слов: союз «ослабляет всю интонационную структуру предложения» (148), поэтому при его наличии невозможна интонационная инверсия.
В другом примере из Пушкина: Он засмеется: все хохочут, – автор даже не пытается как-то его трансформировать, указывая, что в любом случае потеряется существенная часть смысла; здесь драматичность не столько эмоциональна, как в предыдущем примере, сколько динамична (148–149). Событие не рассказывается, а разыгрывается.
Наконец, приводится пример из Гоголя: Проснулся: пять станций убежало назад, – где автор прямо возвращается к ранее высказанной на другом примере идее о количестве «героев»: в данной фразе «героев» два: я и пять станций, но любая перифраза с введением союза не дает возможности сохранить их в пределах одного предложения. Более того, любая перифраза не позволяет сохранять образ: бессмысленна фраза *Когда я проснулся, пять станций убежало назад; надо сказать: Когда я проснулся, я проехал уже пять станций (152). Примечательно новое появление термина «герой», встречавшегося в «Авторе и герое» и «Слове в жизни и слове в поэзии».
Все эти разборы языковых примеров, как и авторский подход в целом, связываются с вопросами преподавания. Осуждаемый чисто грамматический подход, игнорирующий стилистику, связывается с тем, что школьники на его основе учатся разбирать готовые чужие тексты, «но их собственная устная и письменная речь почти не обогащается новыми оборотами» (144). Здесь обращено внимание на общую особенность всей европейской, в том числе и русской лингвистической традиции (сказавшейся, конечно, и на традиции преподавания): ориентацию на разбор, а не на построение текстов, на анализ, а не на синтез, на моделирование действий слушающего, но не говорящего.
В связи с анализом бессоюзных сложных предложений, которым явно отдается предпочтение перед союзными, отмечено, что школьники почти не употребляют такие предложения; этот вывод подкреплен примерами из сочинений (145). Отмеченное явление вместе с выявленной автором стилистической разграниченностью союзных и бессоюзных предложений оценено как отражение более общего явления: дети, приходя в школу с навыками разговорного языка, с седьмого-восьмого класса начинают писать на «литературно-книжном» языке, образцом для которого служат «штампы учебников» (154–155). Ставится задача «приобщить ученика живому творческому языку народа» (156). В связи с этим описывается педагогический опыт автора, связанный со стилистическим анализом у доски (153–154).
Данная работа явно обнаруживает следы ориентации на мало подготовленного читателя. Если версия Л. А. Гоготишвили о «тактических соображениях» где-то заслуживает внимания, то здесь. Но речь может идти, конечно, не о маскировке «глубинных» взглядов, а о предназначенности текста учителям и методистам (до которых он, однако, тогда не дошел). Возможно, с этим связано и одно обстоятельство, которое заметила Л. А. Гоготишвили (521): ничего не говорится о высказывании, везде фигурирует только предложение. Это – если можно так выразиться, наиболее «лингвистический» у Бахтина и Волошинова текст. Только он оперирует с начала и до конца понятиями стандартной в лингвистике модели «слово-предложение». Но при этом не случайно разбираются предложения, совпадающие с целыми высказываниями.
Текст 1945 г. – максимальное «проникновение» на территорию собственно лингвистического анализа во всем наследии Бахтина и его круга. Нечто подобное было, правда, в третьей части МФЯ, с которой здесь больше всего перекличек. Например, только в этих двух работах изучается синтаксис. Однако в данном тексте сравнительно с третьей частью МФЯ и синтаксическая проблематика шире, и анализ в меньшей степени переходит на чисто литературоведческие проблемы. Показательно, что анализ примеров из Пушкина и Гоголя стоит в одном ряду с разбором явно сочиненного автором примера с новостью. Речь заходит и о художественном образе, но и эта проблематика не выходит за рамки лингвистической стилистики.
Текст 1945 г. интересен и конкретным синтаксическим анализом, в чем-то предвосхищающим трансформационный анализ, и попыткой переноса на чисто лингвистический материал давнего понятия «героя». Последнее уже делалось в «Слове в жизни и слове в поэзии», но не вошло в МФЯ. А в 1945 г. это понятие превратилось в некоторый аналог понятий «темы» и «фокуса», на что справедливо обращает внимание Л. А. Гоготишвили (524). В данной недоработанной статье указано, что в предложении может быть разное количество «героев», что это количество нельзя смешивать с количеством подлежащих, но синтаксическая структура тем или иным, достаточно сложным способом связана с выделением «героев». Эти исследования, как отмечает автор комментариев (524), имели общность с работами В. Матезиуса и других пражцев. Вряд ли к 1945 г. Бахтин мог что-то о них знать, а отечественные исследования в этой области начались лишь в 50-е гг.
Но синтаксическая концепция у Бахтина лишь намечена, а потом он уже к ней не возвращался. В чем-то данный текст даже ближе к волошиновскому циклу, чем к саранским сочинениям.
Хронологически к данному тексту примыкает короткий набросок «Многоязычие как предпосылка развития романного слова» (157–158), относимый комментатором к савеловскому периоду. Здесь постоянные для Бахтина идеи полифонии связаны с одним из центральных понятий социолингвистики—многоязычием. Это понятие приобретает широкий смысл: не только как многоязычие в собственном смысле (редкое явление в художественном тексте), но и как «многоязычие в пределах расслоения данного национального языка» (157), ср. «Слово в романе». Сейчас такое понимание многоязычия в социолингвистике вполне обычно.
VI.2.3. Подготовительные материалы по речевым жанрам
В первые годы жизни в Саранске Бахтин, кажется, не занимался проблемами языка. Это были годы защиты диссертации о Рабле и долгого разбирательства его дела в ВАКе, потребовавшего и переработки диссертационного текста. В пятом томе собрания сочинений нет ни одного текста, датированного 1946–1950 гг. (материалы, связанные с Рабле, вынесены в другой, еще не вышедший из печати том).
К 1951 г. ситуация изменилась сразу в двух отношениях. Во-первых, весной 1950 г. завершилась переработка диссертации; несколько позже, летом 1952 г. Бахтин получит кандидатский диплом и окончательный отказ в присуждении докторской степени. Можно было заниматься другими проблемами. Во-вторых, в июне-августе 1950 г. появились публикации И. В. Сталина по языкознанию (см. о них в Экскурсе 4), резко изменившие обстановку в гуманитарных науках в стране, причем, как бы это ни показалось кому-то сейчас странным, в целом в положительную сторону. Были дезавуированы все осуществленные в 1948–1950 гг. марристами меры по борьбе с «менделистами-вейсманистами-морганистами» и «космополитами» в языкознании, на высшем уровне было заявлено о вредоносности «аракчеевского режима, созданного в языкознании» и необходимости в науке «борьбы мнений» и «свободы критики». [737] Закончилось господство марризма, была восстановлена в правах русская дореволюционная лингвистика. Возможность нормальной работы получили многие серьезные специалисты разных школ; достаточно назвать не раз упоминавшихся в этой книге В. В. Виноградова и П. С. Кузнецова. Ученые-лингвисты вдруг оказались в центре общественного внимания, чего у нас никогда не было ни до, ни после того. Разумеется, было и немало издержек. Это проявлялось не только в бесконечных славословиях «гению» вождя, но и в усилившейся критике «оскудения и маразма» современной западной науки. Подробнее об обстановке в советской науке о языке тех лет см.. [738]
737
Сталин 1950: 17
738
Алпатов 1991: 191—210