Волшебная дорога (сборник)
Шрифт:
Эрих Рихардович Вагнер смотрел на вдову художника М., ныне исполняющую обязанности машинистки и счетовода, такими глазами, словно вот сейчас, в эту минуту она превратилась из мраморной статуи в нарядно одетую даму. Но не в Овидиев век мы живем, дамы — это одно, а изваяния — хоть сотворенные не из металла, а из свежей благоухающей женской плоти-это совсем другое. И между ними не должно и не может быть причинной связи, потому что не существует на свете такой логический цемент, который был бы способен склеить жизнь со сновидением, современную женщину с химерой.
Слишком светлые сверхпроницательные
Опытный глаз эксперта, прирожденная и натренированная интуиция открыли ему нечто загадочное и химеричное-алогичное сочетание живого (живого ли?) существа с предметом искусства.
Природа, как давно всем известно, тоже своего рода художник, и божественное очарование иных красавиц заставляет невольно вспоминать о художественной роли естественного отбора, которому мы обязаны тем, что звериная морда обезьяны превратилась в прекрасное лицо юноши или девушки. Но тут проницательный взгляд эксперта столкнулся с чем-то иным, с чем-то противоречащим законам реальной жизни. И впервые за долгие годы вместо азарта исследователя Эрих Рихардович почувствовал страх, тот страх, который испытал гоголевский философ Хома Брут, столкнувшись с явлением тоже загадочным, но легко примиримым с причудливой логикой старинных народных поверий.
Всем известно: философ Хома Брут, как и полагается настоящему философу, очертил возле себя мелом круг, считая, что за его пределы не сможет проникнуть нечистая сила. В нашу позитивистскую и просвещенную эпоху Эрих Рихардович прибег к другим, более рациональным приемам исследования химерически-загадочного явления.
Он попросил свою машинистку (одновременно исполняющую обязанности счетовода) написать автобиографию, указав год и место рождения, происхождение родителей, изложив все факты жизни с раннего детства до того момента, когда она стала работать в музее-квартире. Он объяснил Офелии, что эта автобиография нужна не ему (он и без всякой автобиографии ей верит), а культпросвету, желающему поближе познакомиться со своими многочисленными сотрудниками.
Эрих Рихардович немножко успокоился, рассчитывая, что документы с их трезвой и строгой формальностью, опирающиеся на точные факты, на даты и географические названия, разрешат все сомнения.
Офелия, сославшись на недомогание и нелюбовь ко всякого рода излияниям и откровенностям, имеющим прикладной, несколько казенный характер, пыталась уклониться, но голос Вагнера, на этот раз директорски-категоричный, не дал ей даже трехдневной
Мы не будем рассказывать, о чем поведала Офелия на семи страницах, перепечатанных крупным шрифтом на стареньком «ундервуде», все это уже известно читателю. Она не скрыла ничего, правда не очень вдаваясь в объяснения того, что почти невозможно объяснить.
Целых четыре страницы из семи с половиной (о половине мы не упомянули, чтобы не вдаваться в чрезмерные подробности) она посвятила изображению эпохи, в которую вкралась чужая и лукавая инопланетная мысль. Она рассказала, как с помощью цитологов человечество обрело странный, если так можно выразиться, беспокойный покой бессмертия и какую удивительную эволюцию претерпели знаки, существование которых возникло вместе с языком, по-видимому еще в среднем палеолите, но в описываемую Офелией эпоху достигло умопомрачительных успехов, по существу почти сняв разницу между знаком и его создателем.
Что она хотела этим сказать, так и осталось не совсем ясным. Может быть, она хотела выразить очень сложную мысль, не совсем доступную современному наивному сознанию, — что в ней было больше значения, чем природного человеческого существа, ведь она была чисто химерическим явлением: полуженщиной-полукнигой.
Именно это выражение «полуженщина-полукнига» и произвело наиболее сильное впечатление на Эриха Рихардовича, чье ясное педантически-рационалистическое сознание прибалтийского немца не терпело ничего двусмысленно-алогичного и слишком парадоксального.
Внимательно прочтя семь с половиной страниц и заметив несколько грубых орфографических ошибок, Эрих Рихардович успокоился. Бумага внесла полную ясность в нечто казавшееся загадочным, смутным и еще недавно даже тревожным. Все было просто: Офелия — душевно больное существо, вообразившее себя книгой, то есть предметом неодушевленным. Обладая, по всей вероятности, некоторыми актерскими способностями, она умела придать выражению своего лица что-то мраморно-застывшее и холодное. Вообразив себя предметом, она и пыталась изображать его, что ей подчас и удавалось.
Что же оставалось делать? Ничего другого — вызвать крупного специалиста-психиатра.
В конце двадцатых годов в Ленинграде, как, впрочем, и в Москве, в психиатрии существовало два противоборствующих направления: последователи Фрейда и начавшего входить в моду Юнга — с одной стороны, и их противники — с другой.
Подчиняясь одному из главных исповедуемых им принципов принципу объективности, Эрих Рихардович вызвал к Офелии представителей обоих направлений. Не сразу обоих, разумеется. Сначала фрейдиста, а потом его противника, последователя физиологической школы академика Павлова.
Павловец, впрочем тоже бывший фрейдист, но недавно резко порвавший с психоаналитической школой венского мудреца, сразу признал Офелию больной, но назвать болезнь отказался, заявив, что шизофрения — явление, вызванное причинами социальными, а в этом прискорбном случае он таких причин не видит и почти уверен, что больная скоро поправится. Он прописал ей покой, непродолжительное пребывание в деревне на чистом воздухе, после чего — он уверен — у нее наладится взаимодействие обеих сигнальных систем.