Волшебная книга судьбы
Шрифт:
– У меня скверный характер, я замкнутая, и во мне нет ничего интересного.
– Вот я и говорю: личность без эксцессов.
Алиса обладала даром снимать боль, даже когда несла вздор и развивала завиральные теории. Она, как никто, умела найти всему объяснение и во всем интерес. Ей удалось доказать мне, что отсутствие отца и безалаберность матери сделали меня в конечном счете более независимой и сильной.
И все же я охотно поменялась бы с ней местами, чтобы жить в теплом гнездышке с обоими родителями – пусть даже у них и есть какие-то недостатки.
Я приближалась к дому. Мне нужен был наблюдательный пункт, более незаметный, чем вчера. Автобусная остановка
Я ждала добрый час, прежде чем она появилась. Женщина лет сорока, блондинка, волосы сколоты небрежным узлом. Высокая, в облегающем платье и туфлях на каблуках. Очень красивая, насколько я могла судить издалека. Она открыла тяжелую дверь дома, вышла на крыльцо и окинула взглядом сад, большие деревья, пестрые цветы, привядшие клумбы.
Думала ли она об Алисе? Искала ли ее в танце листьев на ветру? Надеялась ли увидеть поданный ею знак среди лепестков?
Она вздрогнула и скрестила руки, словно прижала к себе дочь. Плакала ли она? Шептала ли ее имя?
Мне захотелось перебежать улицу, броситься к ней и сказать, что я тоже любила Алису, что она была светом, смыслом, счастьем и ее не хватает в этом мире, как легкого в грудной клетке.
Потом я вспомнила.
Никто не должен был знать, особенно она. Конечно, я могла бы ей много порассказать об Алисе. Могла бы сказать, почему и как она решила прыгнуть. Изложить ей версию фактов ее собственной дочери.
Но зачем, если я не способна была сказать главное: почему она все же прыгнула. Почему смотрела на этот поезд, не дрожа, без единого слова, тогда как я – я отступила.
Если Алиса ошибалась, если мать любила ее чистой, цельной, бескорыстной любовью, мое присутствие было бы как острый нож.
Если же Алиса говорила правду и ее мать так дорожила своим имиджем, я стану идеальной виновницей. Она первая покажет на меня пальцем, будет с пеной у рта утверждать, что я – подстрекательница, воплощение дьявола, ведь благодаря этому ей не в чем будет себя упрекнуть, разве что в том, что не уследила за знакомствами дочери, – но какая мать знает всех одноклассников своего ребенка?
Какова бы ни была гипотеза, лучше было не высовываться.
А женщина все равно ушла в дом. Прежде чем закрыть дверь, поправила растение в одном из огромных глиняных горшков, украшавших крыльцо.
Я много бы дала, чтобы зайти с ней в дом, посидеть в гостиной, посмотреть кухню и вдохнуть ее запахи, потрогать деревянные перила лестницы, зарыться носом в занавески в комнате Алисы, лечь на ее кровать. Но я, конечно, ничего этого не сделала, лишь ждала развития событий.
Около полудня дверь снова открылась, и вышла мать Алисы, одетая иначе. На этот раз на ней были брюки цвета хаки, ботинки и зеленые резиновые перчатки. Она ненадолго скрылась за домом, потом я увидела, как она подстригает секатором кусты. Она работала, пока за воротами не появилась вновь серая машина. Высунулась рука с пультом, ворота открылись, зашуршал гравий, и хлопнула дверца. Мужчина с элегантным кожаным портфелем под мышкой быстрым шагом направился к дому, жена семенила следом. Понятно, приехал домой обедать. Дом безмолвствовал около часа, потом дверь вновь распахнулась, на этот раз с грохотом. Мужчина быстро спустился по ступенькам, а женщина кричала ему вслед:
– Я не могу больше! Ты что, не видишь, что я больше не могу?
Но мужчина не обернулся, сел в машину, тронул с места, высунув руку с пультом, открыл ворота и умчался.
Женщина с яростью швырнула на ступеньки тряпку, которую держала в руке.
Ей было плохо, это уж точно. Она страдала. Она крикнула «Я больше не могу!». Лицо ее осунулось, наверняка она плакала. Она
Мать Алисы была одна со своей болью, и я ничем не могла ей помочь.
Я больше не могла оставаться на своем посту. Этот крик «Я больше не могу!» не давал мне покоя. Я не чувствовала такого бессилия с последнего визита к матери, когда та лежала, исколотая и опутанная трубками, на койке в реанимационном отделении. Изменилась ли погода? Или мое состояние? Мне вдруг стало очень холодно. Я вышла из укрытия, зачем-то тревожно оглядываясь. Всего несколько сотен метров отделяли меня от моего нового дома. Я поспешила, скрестив руки, почти обхватив себя ими, в точности как мать Алисы. Ее одиночество крутило мне нутро. Мне хотелось развернуться, побежать к дому, позвонить в дверь и умолять ее не плакать, сказать ей, что Алиса теперь там, куда она стремилась всей душой, сказать, что она ушла не несчастной, не отчаявшейся, – все эти вещи, которые невозможно слышать, хоть это истинная правда.
– Пора положить всему этому конец, – обронила Алиса сентябрьским утром на школьном дворе.
Ее заявление меня ошеломило. Надо сказать, что я в эту ночь почти не спала: накануне тетка в очередной раз устранила меня, так как принимала гостей. Она установила это правило с моего появления в доме и отказывалась его менять, хоть прошли годы. Когда в доме ждали гостей, мне полагалось поесть в шесть часов, под тем предлогом, что после кухня будет целиком посвящена приготовлению ужина. Затем я должна была уйти в свою комнату и больше не показываться. Поначалу я не возражала. Я была еще мала, и, по мне, было лучше побыть одной, чем сидеть, как в остальные вечера, за столом с дядей и теткой, прямыми, как палки, неодобрительно посматривающими на меня, в тишине, нарушаемой лишь стуком приборов да звуком жевания. Но я росла, и ужинать в час, когда раздают подносы в больницах, стало невыносимо. Я предложила делать себе сандвич и есть его позже, за уроками, но у тетки было и другое правило: никакой еды в комнатах. Посадить же меня за стол с гостями, что было бы логично, ибо речь шла о кузенах и более дальней родне, ей и в голову не приходило.
Эти требования были лишь одним примером из многих. Тетка не скрывала своей неприязни ко мне, которая с годами только росла. Я не была ни ее плотью, ни даже ее кровью. Я слышала, как она жаловалась по телефону: «Эта девчонка мой крест, мое несчастье».
Я не пила, не баловалась наркотиками, нигде не бывала, даже не завела бойфренда. Оценкам моим было далеко до Алисиных, но каждый год я без труда переходила в следующий класс. Я не была ни злой, ни агрессивной. Не бунтовала, предпочитая замыкаться в одиночестве и молчании. Только одно – я поняла это позже – могло восприниматься теткой как обида: когда мы разговаривали, я смотрела ей в глаза.
В сущности, ей не в чем было меня упрекнуть. Злилась она сама на себя за то, что не смогла воспротивиться, когда дядя настоял на том, чтобы взять меня в семью. С тех пор она считала себя ущемленной и не выносила моего лица, моего голоса, моего присутствия, самого моего существования. Я была неразрешимой проблемой: за какие грехи ей досталась такая обуза, когда она должна бы жить в свое удовольствие, после того как вырастила своего ребенка и столько лет боролась за место в жизни и семейный очаг? Я слышала, как она жаловалась, закрывшись в ванной: